И нетрудно понять, чему именно посвящен этот разговор.
Открывая книгу Порвина на первых страницах, открывая ее же на последних, мы встречали лексику и образность, связанные с войной («огонь, вызревай в глубине несдающихся трав, зеленея / от горечи соков, растравленных танковым днём – / в тебя обмакнули дыханье солдаты, по небу чертя / границу, пропахшую порохом, собранным в нежных цветках», «скорее, ложись под известные всем письмена о войне, / раззявленных пушек прославленный рвотный рефлекс / в слова облекают поэты, пока проникает всё глубже / заснеженной мглою обёрнутый шомпол», «Памятник в букеты излучает / чистое гранитное геройство, помогая / лепесткам не вянуть, листьям не слетаться / на призыв осенний: обучись к присяге, / молодец, спокойным поцелуям триколора»); впрочем, появление таких образов казалось более-менее спорадическим, случайным и почти не привлекало внимания. Чтение поэмы показывает, что эта «случайная» образность совсем не случайна; в «Радость наша Сесиль» знаками войны отмечено каждое второе стихотворение: «Пустые бутылки и пакеты, оставленные прежними людьми, подползают / к вниманию Сесиль, как солдаты, получившие приказ подорвать / дот, блокирующий наступление сумеречного вопрошания», «Солдатами принесено законное право участвовать в эксперименте / по вживлению пули в мясной отдел бытия», «Военные песни уносите отсюда, люди в грязной форме, / протаптывайте тропы ритмичности в сельской дороге, помнящей / как соединять Рим с подземным царством», «Всё готово к бомбардировке: не ты, очередной спуск в подвал знания / о правильных манёврах войск, завлекаешь речь / Сотнями поколений накоплены резервы для отрицания», «Перемалывает мглу, благословлённую высшим военным командованием, / воспламенительный жернов, смешивающий тепло огня и тепло людей». Наблюдаемая поэтом война необычна и даже парадоксальна: иногда она кажется идущей где-то очень далеко («В тени памятника зацветают каштаны, и шум прибоя / просится в список слов, отправляемых на фронт»), а иногда обнаруживается чрезвычайно близко, вплетается в саму ткань жизни («Подоткнув подол, обнажив загорелую наготу ног, / войну натирать на тёрке прямо в тазик с салатом»); иногда она внезапно обращает свой зов к обывателю («к тебе взывает солдат, подаривший воинское звание почве»), а иногда автоматизируется, становясь еще одной стороной повседневности («Сесиль готовит чай гостям, смешивая заварку с порохом»).
В известном смысле Алексей Порвин описывает процесс привыкания к войне, процесс существования бок о бок с длящимся, мерцающим, то затухающим, то вдруг снова вспыхивающим вооруженным конфликтом: «Разве есть чему учиться у границы, чей стыд прикрыт менторской / накидкой с раздвоенными фалдами – по образцу времени, струящего / материю зыбкую одновременно в перемирие и войну». Война разлита везде и во всем, а потому в какой-то момент может показаться, что ее просто нет; порвинские тексты работают, вскрывая это повсеместное полувидимое присутствие, прямо указывая на войну. Война угадывается в описаниях обычных школьных уроков («Передовая технология, недопустимость отдельности, / плотные ряды солдат, ставших чем-то большим: /в памяти лишь женская раздевалка, физкультура после труда, / труд перед физкультурой – всё это было репетицией, даже гребля») и детских шалостей («В тот день нужно было подготовить доклад о происхождении торфа / Полураспад растений, лишенный притока воздуха, становился объектом / насмешек, и кто-то из одноклассников в шутку начинал душить себя, / хрипло приговаривая „Смотрите, я превращаюсь в торф“/ Пророческое слово трамбовалось в школьный коридор, как порох в гильзу»). Война таится в жутковатых уточнениях («и никто не говорит, кем она была / до войны: стены все сплошь в дипломах об окончании / О завершении, вернее») и в милитантных метафорах («Речью, вложенной в речь, как пистолет в кобуру, отвечал / на лёгкость своего же тела, готового к перебежкам»). Война встает во весь рост в деформациях семантики (мы с изумлением читаем фразы «Подслеповатый всполох не подлежит призыву» и «Небо призвано»), в появлении новых, совершенно небывалых навыков жизни («на берегу / распиливают ружейные дула на кольца для помолвки / Палец Сесиль, продетый в холодное металлическое зияние, / почувствуй себя теплокровной пулей, твой костяной сердечник – / новейшая разработка подлинных учёных / Медовое цветение идёт к небесному дну, и в поэзии / больше нет места гудению пчёл»). И конечно, любой российский читатель сразу поймет, что за странная, мерцающая (узнаваемая в шорохе листьев и созревании плодов) война имеется в виду – тем более что сам Порвин высказывается на этот счет однозначно: «В молчание соседней страны залезаем, словно в соседский сад / Срываем яблоки, вобравшие солнце, их нутро раскалено / Насквозь прожигая касание, с шипением вкатывается победный шар», «А тут всё по-настоящему: из плачущей заготовки братского народа / творить нечто по одобренному чертежу, / огнём автоматным отсекая гнилостные области от / древесины высшего сорта, пробежкой заменять сострадание, / подтягиваясь на трассирующей перекладине, / упражнять метафоризацию – она пригодится после / Как кричит она, как плачет эта гниль, прикидывается обычными / волокнами со своими мирными жизнями».
Читая книгу Порвина, мы прекрасно понимаем политические ставки поэта (благодаря его прямым антивоенным высказываниям: «Обнаруживая истлевшие лычки и погоны, заретушированные под мрак / пейзажа, произносят несколько слов, и решение сложить оружие / оказывается проще пареной мысли», «многовековым трудом / оборачивается душа, и теплота между материей и словом / нарастает, призывая память о героях, вовремя сложивших оружие»); куда более сложным может оказаться распознавание ставок литературных. А дело в том, что события февраля 2022 года обнажили слабость огромного числа авторов, пишущих на русском языке (достаточно посмотреть на удручающе низкий уровень практически всех антивоенных поэтических антологий). Война стала среди прочего тестом на культурную вменяемость и проверкой на дурновкусие – и подавляющее большинство отечественных поэтов провалило этот тест. Люди, создававшие в мирное время прекрасные произведения, схватились вдруг за избитые, давно устаревшие формы высказываний, сводящиеся либо к откровенной истерике, либо к тяжеловесному гражданскому пафосу, либо к написанию десятков, сотен и тысяч слов о собственной неспособности писать слова. На таком невеселом фоне Алексей Порвин кажется автором, которому удалось найти решение этой нетривиальной литературной задачи – зафиксировать особый «межеумочный» модус существования российского гражданина после 24 февраля. Войны вроде бы («официально») нет, она может не затрагивать человека напрямую, но говорит из всех птиц, рыб, туч, цветов и порывов ветра, настигает в повседневных делах и хлопотах, проявляется через мельчайшие приметы и микроскопические улики.
И никуда не уйти от этой – растворенной во всем – войны.
В завершение нужно задать простой вопрос: как получилось, что лучшие (быть может) стихотворения о войне оказались написаны не кем-нибудь из пула «остросоциальных» авторов, «новых сердитых» девушек и молодых людей, но подчеркнуто нездешним и подчеркнуто отстраненным сочинителем парково-философской лирики?
Парадоксальный ответ состоит в том, что почти все особенности давно (более пятнадцати лет назад) сложившегося поэтического стиля Порвина лучше всего подходили именно для описания войны (и сейчас потребовались лишь минимальные коррективы). Это склонность автора к рассотворению субъекта в потоках и взаимодействиях (так солдат теряет субъектность, делаясь частью взвода, роты, полка): «„Я“ исчезает из виду», – описывал главный сюжет стихов поэта Григорий Дашевский; это жесткая форма и чеканная поступь строгих стихотворных размеров (в отличие от фланирующей походки верлибра): «Прежде чем начинаешь читать стихи Алексея Порвина, замечаешь их чистый „внешний вид“: выверенные предложения, чёткое деление на строфы, часто регулярную рифму, однородность такой формы во всей книге», – указывает Анна Глазова; это удивительное пристрастие к повелительному наклонению, императиву (то есть способу речи, естественно господствующему в армии, на войне): «В стихах Алексея Порвина оно [повелительное наклонение] не просто часто встречается – оно очень часто встречается. Оно, можно сказать, „первенствует“», – говорил Олег Юрьев; наконец, отмеченное выше пристальнейшее внимание Порвина к миру, к оперативной остановке (которая может быть чревата всем чем угодно) – взгляд отнюдь не праздного гуляки, но скорее разведчика или рекогносцировщика. О каждом из упомянутых элементов стиля уже писалось в посвященных Порвину статьях – но до сих пор эти элементы существовали как бы сами по себе, шли параллельными курсами, «просто присутствовали» в текстах. Очередной поворот истории внезапно собрал их воедино – и они оказались идеально подогнанными друг к другу частями мощной поэтической машины, лучше всего способной зафиксировать новые, околовоенные (полувоенные, просто военные) обстоятельства российской жизни.