«Как на рассвете светится…» Как на рассвете светится, как на закате жжётся, любится, да не терпится, плакать бы – ан смеётся. Нету печали радостней этой, почти хрустальной. Кто это нынче рядом с ней? Пусть остаётся тайной! Кто там спустился с горочки, вижу я по походке – сладкое это с горечью в самой своей серёдке. Невыносимо лёгкое – и с каждым днём всё легче – парусом, чайкой, лодкою, бармами – на оплечье. Не соловей за рощею мне насвистел такое: время всегда хорошее, даже когда плохое. «Меня поймали на любви…» Меня поймали на любви (на воровстве так ловят вора, крича: «Лови его! Лови!» для вящего его позора). И вот я в ссылке и в тюрьме, в ловушке, в каторге, в остроге, но свет – он светит и во тьме, но Бог – я помолчу о Боге! …Теперь я знаю, что любовь – неблагодарная работа: они меня поймают вновь, они убьют меня без счёта… «А берёза – кости вся и кожа…» А берёза – кости вся и кожа – на из гроба вставшую похожа: Лазарь, манекенщица, скелет, Бухенвальд, блокада – на просвет, по краям лишь только золотая – там, где плоть воскресшая, святая: так воскреснет каждый куст и пень. Так и я воскресну в Судный день. «Октябрь. Внезапная свобода…» Октябрь. Внезапная свобода. Трещит затопленная печь. Ещё день-два – отключат воду, и русская умолкнет речь, и все разъедутся отсюда – в Москву, в Москву, как три сестры, лишь я останусь – делать чудо: косить траву и жечь костры. Мне никуда спешить не надо – засох листок в календаре, как будто выгнали из ада и водворили в октябре. Где ни поллитры, ни полушки, где только яблок полный таз, где мой сосед по ссылке Пушкин звонит на дню по десять раз. «…А кота звали попросту Понтий…» …А кота звали попросту Понтий, но, конечно, совсем неспроста: я в то лето жила не у Понта, а за пазухой у Христа. Я не знала ни счастья, ни горя – знала только одни лишь труды, и хоть рядом и не было моря, было соли полно и воды. С неба падала манка и гречка, сам собою слагался сюжет, день за днём протекал, словно речка, у которой названия нет. Приезжали то Коля, то Саша, привозили то хлеб, то вина, и была моя жизнь, словно чаша: хоть упейся – всё будет полна. Что и делала я: упивалась, так что лыка связать не могла, а оно вдруг взяло и связалось – даже крепче морского узла… В Переделкино
Как хорошо, что нету снега – на лыжах можно не ходить. О Господи, какая нега – проснуться в час и кофе пить! Как хорошо, что нет столовой, её компотов и борщей: настало время жизни новой – и мыслей новых, и вещей. Как хорошо, что даже в гости отныне не к кому пойти: грызёт собака чьи-то кости, и время – вечер без пяти. И хорошо, что нету счастья, и воли, и благих вестей, что жизнь рассыпалась на части и не собрать её частей. «Как я люблю эту «званскую» жизнь…» Как я люблю эту «званскую» жизнь, но не с пирами, скорей, а с трудами, с теми, что были ещё при Адаме: встань с петухами, с курями – ложись. Корму задай то скоту, то коту плюс накорми прилетевшую птицу, синюю, ту, что зовётся «синица», то на помойку сходи за версту. Как я люблю этот дикий завал, все эти го́вна, горшки и корыта, эти свинцовые мерзости быта, как некорректно их Горький назвал. И, как неточно заметил Исус: званых, мол, много, а избранных мало: в Званку зовут ли кого ни попало? Их избирают за свет и за вкус. Званые в Званку поэтому те самые – праздные в мире счастливцы: не поленитесь – вглядитесь в их лица и убедитесь в моей правоте. «Ты не веришь мне на́ слово…» Ты не веришь мне на́ слово, ты не веришь, а зря: я действительно счастлива на краю октября. Мёрзнут сосны столетние, и земля словно жесть, но ведь счастье есть летнее и осеннее есть – где последние яблоки прячут лица в траву и где листья, как ялики, уплывают в Москву. Всё торопится сморщиться, сгинуть, сникнуть, пропасть, только я – будто рощица, этой осени часть. Часть земли Переделкино, часть воды и небес. Хрен красивым ли девкам нам: выжил – умер – воскрес. |