— Ты всерьёз думаешь, что мною руководило это?
— Это, Паша, всеми нами руководит.
Борис отошёл от стены, снова сел на кровать, сгорбившись и уперевшись локтями о колени. Посмотрел на Павла.
— Человек — такое животное, что всегда и везде думает в первую очередь о себе. Некоторые — о своих близких, но и те, когда жопу прижмёт, всё равно сначала будут думать о себе. Поэтому я, Паша, тебя не осуждаю. Я тебя понимаю.
— Ты не прав.
— Ой, только не говори мне, что это всё ради мира во всем мире, ради нашей Башни, ради нашей великой цели — сохранить жизнь и бла-бла-бла, — Борис криво усмехнулся. — Мы не на собрании. Мы здесь вдвоём. Я и ты. Ты и я. Хоть раз будь честен, не передо мной — мне не надо — перед собой. Выскажись, душу облегчи. А потом пойдёшь дальше. Втирать людям про великие цели и великие жертвы.
В чём-то Борис был, конечно, прав. Но это была слишком простая, слишком примитивная правда, которая многое оправдывала, но ничего не объясняла. Она не объясняла ни его чувств к жене, ни той ответственности перед будущим, которую он чувствовал, хотя, может быть, и зря чувствовал. Может, и нет никакой ответственности, а будущее, какое никакое, наступит само собой и без него. И, значит, все зря…
Борис молча смотрел на него. Пристально, испытующе. Понимал его колебания. Ждал, когда он уступит. Сделает первый маленький шажок навстречу.
Павел медленно покачал головой. Нет, это всего лишь одна правда из сотен тысяч других правд. Это правда Бориса, Кравца, Полякова и им подобным. Но есть и другие. Есть правда Ледовского, прямая и солдафонская. Есть правда его дочери. Есть правда её друзей — серьёзной Веры и смешного, открытого миру и людям Марка. Есть правда этого мальчишки, Кирилла, который упорно шёл наверх ради людей, запертых где-то внизу по приказу Бориса, и ради его дочери, которую знал каких-то пару часов.
Так что напрасно Борис с иезуитской настойчивостью пытается продвинуть только своё представление о жизни. У него ничего не получится. У него уже не получилось.
— Ты не понимаешь. Не можешь понять. И, наверно, так никогда и не поймёшь.
— С последним высказыванием всецело согласен, Паша, — невесело рассмеялся Борис. — Времени у меня уже не осталось, чтобы успеть понять.
Павел побледнел. Они не касались приговора Бориса, но оба знали, каким он будет.
— Да ладно, расслабься, Паша, и не горюй. Кстати, как там насчёт последнего желания приговорённого?
Улыбка исчезла с лица Бориса, и Павел вдруг увидел, насколько Борис устал — смертельно устал.
— Я сделаю, что ты попросишь.
— Не трогай Анну, — в зелёных глазах Литвинова разлилась горькая тоска. — Ты наверняка читал протоколы допросов и видел, что я не упомянул Анну ни словом. И не упомяну. Но и без меня найдутся, уже нашлись те, которые наговорят и наговорили на неё и то, чего не было… Паша, обещай мне, что ты её не тронешь.
— Я понимаю, — медленно сказал Павел. — Ведь между вами…
— Ты дурак, Паша? — неожиданно зло перебил его Борис. — Какое «между нами»? Между нами всегда было только одно — ты…
***
Дверь в её кабинет была открыта. Павел видел, как она сидит, почти уткнувшись носом в компьютер и нервно грызет ноготь на большом пальце — привычка, которая так раздражала его в детстве и в юности. Она и сейчас раздражала — привычка, не Анна.
Сколько лет они знакомы? Можно было, конечно, посчитать, но стоило ли? Анна была в его жизни всегда. Анна — маленькая девочка, на которую однажды слишком много всего свалилось, Анна — угловатый подросток, свой в доску парень, Анна — девушка, наверно, красивая, хотя Павла в те годы интересовали другие, Анна — молодая женщина… Такая разная, но всегда — рядом. К ней можно было прийти в любой момент, без приглашения, вывалить на неё всё, спросить совета, посмеяться или помолчать, неважно…
Даже работая на станции, тремя сотнями этажей ниже, он при каждом удобном случае прибегал к ней в больницу — дома её практически было невозможно застать, она дневала и ночевала на работе. Он врывался в ординаторскую, там все его уже знали, и, если её не было на месте, кто-нибудь обязательно подрывался её найти — Паша, посиди, сейчас мы за ней сбегаем. Главврач и наставник Анны (как его звали? сейчас уже и не вспомнить) хитро улыбался и потирал кончик большого носа, спелой сливой нависавшего над тонкогубым ртом. Павел не замечал ни этой хитрой улыбки, ни веселых переглядок врачей и медсестёр, он вообще ничего не замечал, ведь это была его обычная жизнь. Жизнь, к которой он привык. Жизнь, в которой всегда была Анна.
А потом, приходя к ней, он стал всё чаще сталкиваться с Борькой. И однажды почувствовал себя лишним. И стал бывать у Анны всё реже и реже, а потом… потом в его жизни появилась Лиза.
И вот, что же выходит? Он просто дурак? Слепой дурак, как его назвал Литвинов…
Павел, не отрывая глаз от Анны, громко постучал по дверному косяку. Она вздрогнула, подняла голову. Удивление на её лице сменилось испугом, но она быстро взяла себя в руки — это же была Анна — поднялась со своего места, вышла из-за стола, но приближаться к Павлу не стала. Стояла, чуть опершись руками о стол и наклонив голову.
— Здравствуйте, Павел Григорьевич.
Павел видел — она закрылась. Об этом говорила и напряжённая поза, и нарочито официальный тон, и сжатая ниточка губ, тонких и почти бескровных. Он с силой потёр переносицу. Что ж в его жизни всё через одно место-то?
Анна и Лиза.
Две женщины.
Две сестры.
Одна — острая, непримиримая, закрытая на все пуговицы, но, если копнуть поглубже, кто когда-либо понимал его лучше, чем она? Другая — наоборот, открытая и нежная, но, если вдуматься, ему так и не удалось выманить её из одной ей понятного и придуманного мира.
— Мы будем разговаривать официально? — Павел прошёл в кабинет, прикрывая за собой дверь.
— А как ещё мне разговаривать с Главой Совета?
Павел пожал плечами.
— Я вас слушаю, Павел Григорьевич. Если мне нужно сдать больничные дела, скажите кому. У меня всё подготовлено.
— Зачем сдавать дела? — удивился он.
— Ну как же… Больнице нужен главврач. И после моего ареста, хорошо бы, чтобы главврач был назначен сразу. Так будет лучше для всех, для больницы, для пациентов, для человека, который придёт мне на смену в конце концов…
— Ань, не будет никакого другого человека. И ареста не будет. И…
Анна
Она всё думала, как это произойдет? Придут люди и на глазах всего персонала скрутят ей руки, наденут наручники и уведут? Или обойдётся без наручников и прилюдной демонстрации? Лучше бы уж так, чем…
Поэтому Анна даже — нет, не обрадовалась, чему тут радоваться — но вздохнула с облегчением про себя, когда увидела Павла на пороге своего кабинета. То, что он пришёл её арестовывать, она даже не сомневалась. Единственное, спрашивала себя: что же так долго-то? Чего тянут?
Когда события стали разматываться с катастрофической скоростью, когда Башня содрогнулась от ошеломившей новости про фальшивый карантин и от последующего вслед за этим вала арестов, допросов и увольнений, Анна поняла, что её арест — лишь вопрос времени. Таймер её жизни поставлен на счётчик, просто Анна почему-то не видела цифры на дисплее.
Она стала потихоньку готовить дела к сдаче. Пока, за неимением преемника, передавала всё старшей медсестре, втайне надеясь, что персонал не тронут.
Немного её смущала нелогичность поступков Совета: закрытие глаз на производство наркотиков в её больнице (для самой Анны это было ударом, оказывается, она и понятия не имела, что творится у неё под боком), полное игнорирование действий медиков, кто был так или иначе вовлечен в преступную организацию укрытия, и самое главное — заморозка Закона. Достоверные источники в лице Мельникова, который был назначен исполняющим обязанности начальника департамента здравоохранения вместо арестованной Ольги Ивановны, докладывали, что, якобы, это инициатива самого Савельева, что само по себе, зная принципиальность и упертость Павла, было странным.