— Ты сам это сделал, сам! Когда выдвигал свой чёртов закон. Когда подписывал его. Ты приговорил Лизу — считай, убил собственными руками. Но, может быть теперь, — Анна приблизила к Павлу покрасневшее злое лицо. — Может быть, теперь… теперь все увидят, какое зло этот твой закон. Увидят. Не могут не увидеть. Лизина смерть всех отрезвит. А тебя пинком выпинают из Совета, когда все узнают…
Ей почему-то казалось, что именно эта смерть — не тысячи других, которые уже случились — а именно смерть жены того, кто всё это затеял, ляжет зловещей тенью на Пашкин закон, и те, кто принимал этот закон вместе с ним, кто ставил свою подпись, вдруг примерят эту смерть на себя, на своих близких, поймут, что опасность не где-то там, далеко, сотнями этажей ниже, а тут рядом, дышит, дотрагивается холодными пальцами.
Эти мысли вереницей промелькнули в её голове и — она видела — отразились в Пашкиных глазах. Он всё понял.
— Не узнают.
— Ты думаешь, я буду молчать?
— Будешь.
На лице Павла застыла неподвижная маска. Маска, за которой скрывался липкий страх и холодный расчёт. И было странно видеть всё это именно сейчас, в комнате, где лежало неостывшее тело женщины, которую они оба так любили.
— Ты скажешь, что Лиза умерла сама. От сердечного приступа.
— Да как ты…
— Иначе все узнают о том, что это ты убила моего сына. Моё слово против твоего. Как думаешь, кому поверят?
Он шагнул к ней, больно схватил за предплечье, притянул к себе, близко, так, что она видела его расширившиеся зрачки, лёд в стальных глазах.
— Скажешь кому-то про самоубийство Лизы, и я тебя уничтожу. Я уничтожу тебя, Анна.
Он разжал пальцы, чуть отступил и протянул руку.
— Таблетки. Давай их сюда. Быстро.
И она молча отдала ему пустую упаковку из-под лекарства.
***
Всё остальное, то, что было после, происходило и с ней, и не с ней.
Анна чувствовала себя механической куклой. Её как будто кто-то завел, повернув ключик до упора, и Анна двигалась и говорила на автомате. А потом — раз — и завод кончился. И когда её отец, их с Лизой отец, ставший вдруг таким маленьким и сгорбленным, однажды вечером сказал ей:
— Анечка, что же это… как же теперь, ведь Лизу надо похоронить…
Анна поняла, что наступил её предел, и она больше ничего не может. Абсолютно ничего.
А отец всё говорил и говорил. Анна слушала и не слышала.
— … я звонил в морг, они там говорят: ждите, столько тел на очереди, крематорий не справляется… Аня, ты бы поговорила сама. Я Павлу сказал, а он… я даже не уверен, что он меня понял…Анечка, ведь это не по-людски. Сколько же ей теперь там лежать…
Всеми похоронными делами занимался Борька. Он бегал, бледный, осунувшийся, взъерошенный. Звонил, ругался, договаривался. В морге царила страшная неразбериха. Толпы обезумевших от горя людей, военный кордон, бардак с документами — Анна не выдержала бы там и часа. Но Борис справился. И даже организовал зал для прощания с телом. Хотя в тогдашней ситуации ритуал прощания стал для большинства непозволительной роскошью.
Анне было не нужно это прощание. Ведь то, что лежало перед ними, уже не было Лизой.
Отец плакал. Совсем не по-мужски, а громко, с тонким прерывистым подвыванием, и этот вой резал ухо, заставлял её болезненно морщиться. Анна видела, как Борис закусывает нижнюю губу — детская привычка, выдающая его крайнее волнение, видела, как отводит взгляд охранник, стоявший у дверей. Потом отцу стало плохо, и Борька вместе с охранником вывели его. А они с Павлом опять остались одни. Оба молчаливые, с сухими глазами, словно то, что случилось между ними там, в палате Лизы, выело их душу и выпило все слёзы.
Они так и стояли. Рядом, почти касаясь плечами, и чёрная пропасть отчуждения всё ширилась и ширилась между ними, разводя их по разные стороны жизни.
***
Анна уткнула лицо в подушку и беззвучно заплакала.
Глава 4
Глава 4. Сашка
День не задался с самого утра. С той самой минуты, когда Сашка был выдернут из душа неожиданным приходом Ники. Он так опешил, что даже ни о чём толком не расспросил её, а расспросить бы стоило. Уже после того, как она ушла, ничего не объяснив, он вспомнил, что забыл забрать накануне из прачечной свежий комплект униформы — синюю форменную рубашку и такие же синие брюки, отличительный наряд младшего состава административного управления — и опять этот промах был связан с Никой. Пришлось в срочном порядке бежать в прачечную, благо та открывалась на полчаса раньше, чем начинался его рабочий день. Народу там было немного, но заспанная женщина, которая выдавала чистое бельё, никуда не торопилась. В отличие от него. В результате на работу Сашка опоздал.
— Поляков, ну что такое? Где тебя носит? — Елена Николаевна, которая считалась в отделе за старшую и курировала всех новичков-стажёров, смерила его недовольным взглядом. Вообще, она не была ни стервозной, ни злой, на многое закрывала глаза, но, когда начинался какой-либо аврал, заметно нервничала, суетилась и часто срывалась на крик. А если это ещё и совпадало с отсутствием вышестоящего начальства, то есть Кравца, становилась просто невыносимой.
Уловив истеричные нотки в её голосе, Сашка понял, что сегодня как раз и первое, и второе, но решил всё же уточнить.
— А Антон Сергеевич…
— Нет Антона Сергеевича. С утра наверху. Ты вчера отчёты проверил?
Сашка кивнул.
— Тогда прямо сейчас быстро на двести третий, к Самохину.
Стоявшая за спиной Елены Николаевны Вера Ледовская насмешливо фыркнула.
К Самохину в полиграфический цех ходить не любили, но раз в неделю всё равно приходилось, в основном за пластмассовыми листами для принтеров. По мнению Сашки, да и не только его, бегать на поклон к Самохину, было работой для мальчика на побегушках, а уж никак не для административного управления — Самохин и сам вполне бы мог выделить кого-то из своей полиграфии для этого дела. Но Самохин был груб и упрям, и даже Кравцу было не под силу с ним сладить.
— Кому бумага нужна, а? — орал Самохин в трубку (он упорно именовал свой вонючий пластик бумагой). — Мне надо? Мне не надо. А кому надо, тот пусть и идёт. А у меня нет свободных людей, чтоб от дела отрывать!
Самохин был хам и хам первостатейный, но то ли ему всё прощали за профессионализм, то ли за ним кто-то стоял, настолько влиятельный, что он мог позволить себе орать даже на Кравца, но с Самохиным не связывались, и раз в неделю кто-нибудь из стажёров бегал на двести третий за «бумагой».
Сегодня эта «почетная обязанность» выпала Сашке.
На двести третьем он проторчал почти до обеда, потому что сначала не было человека, который выдавал эту чёртову бумагу, потом человек пришёл, но не сошлись цифры в накладной, Сашка звонил Елене Николаевне, та долго ругалась, тоже кому-то звонила, ругала Самохина, ругала Сашку за то, что он не проверил, как следует (а когда ему было проверять?), и в итоге, когда Сашка отчалил наконец-таки на лифте с несколькими упаковками бумаги, уже прозвучал гудок на обед.
Наскоро перекусив в столовке, Сашка чуть ли не бегом вернулся к себе в офис, где его снова ждала раздражённая Елена Николаевна. Он сначала подумал, что опять что-то не так с Самохинской бумагой, но дело оказалось во вчерашних отчётах, где он что-то недопроверил. Это было маловероятно, уж в чём-чём, а в этом Сашка был абсолютно уверен, но с начальством не спорят, и он послушно сел к компьютеру. Строчки прыгали, цифры расплывались, Сашка злился, и эта злость мешала сосредоточиться.
Но если б Сашка знал, что будет потом, он бы предпочёл ещё сто раз сбегать к Самохину и сто раз перепроверить отчёты. Потому что ближе к концу рабочего дня у них в офисе появился Савельев.
Уже увидев на пороге высокую плечистую фигуру Павла Григорьевича, Сашка понял, зачем он здесь. Сердце его ухнуло, и под ложечкой неприятно засвербело.