Вспомнив узкое лицо Шорохова, Сашка поморщился. Что ж. По крайней мере теперь-то ему точно не придется работать бок о бок с этим тупицей. Ему, Сашке, после распределения предстояло учиться дальше. И в любом из двенадцати секторов, куда бы его не направили, он сможет, преодолевая ступеньку за ступенькой карьерной лестницы, подняться наверх. Но не факт. Сашка отдавал себе отчёт, что всегда существует риск застрять в должности какого-нибудь рядового инженера, получить жильё в одном из отсеков посередине Башни, изо дня в день спускаться на грузовом лифте на работу по утрам и подниматься по вечерам в толпе работяг в промасленных и пропотевших спецовках, а по выходным созерцать вокруг себя убогий мир: клетушки квартир, тусклые коридоры, освещаемые мутными лампами, серые обшарпанные стены, пыльные пластмассовые кустики рекреационных зон и облезлые шершавые скамейки. И никогда больше не подниматься к солнцу.
Сашка не мог себе такого позволить.
По его мнению, вся жизнь в их Башне была одним сплошным лицемерием. Сашку возмущало даже не то, что чиновники и их семьи занимали несколько надоблачных уровней Башни, куда простым смертным было так просто не попасть — это-то как раз Сашка считал справедливым — нет, его раздражало другое. То, что власти, в своей лицемерной и показной заботе о людях пытались скрасить быт простых людей: библиотеки, кинотеатры, спортзалы чуть ли не на каждом этаже, зоны отдыха и досуга с убогой пластмассовой зеленью, с которой уже сто лет никто даже пыль не стирал. Библиотеки! Да кто вообще у них на шестьдесят пятом ходит в эти библиотеки. Шорохов, не иначе, со своими приятелями и девками.
Сашка Поляков скривился. Нет, у него всё должно быть по-другому.
Уже по окончании седьмого класса Поляков твёрдо знал, что всё, что ему нужно — это попасть в административное управление. Потому что только оно гарантированно предоставляло своим выпускникам жильё и работу на верхнем уровне. Туда чиновники стремились пристроить своих детей, туда рвались самые амбиционные и честолюбивые, там была настоящая жизнь. Жизнь, а не пластмассовая подделка, которой пичкали остальных жителей Башни…
— Ты хоть понимаешь, в какое положение ты меня поставил? И теперь, после этой отвратительной, чудовищной выходки… какое может быть административное управление!
Слова Зои Ивановны хлёстко ударили размашистой оплеухой. Сашка почувствовал, как легко и просто перечёркиваются несколько лет унижений, в течение которых он выполнял разного рода мелкие поручения для Змеи, всё время балансируя на грани, пытаясь остаться на хорошем счету у той, от которой напрямую зависело его будущее, и при этом не растерять тех немногочисленных друзей, которые у него были.
Сашка отвернулся, устремив взгляд в панорамное, во всю стену окно. Тот, кто проектировал их Башню, был идиот. Все эти огромные окна в каждой квартире и офисе, которые выходили в коридоры, равно как и сами коридоры, радиальными лучами расходившиеся от центра Башни — всё это было призвано максимально наполнить их мир, заключенный в бетонный стакан, дневным светом. На деле же, то, что органично смотрелось на верхних этажах, где не было скученности в жилой зоне, на нижних уровнях выглядело убого и дёшево. Окна одних квартир упирались в окна других. Жалюзи на них почти никогда не опускались, потому что освещение в квартирах было минимальным, а ещё каких-то пару лет назад его вообще вырубали во всех отсеках после десяти вечера с наступлением комендантского часа. Потом ограничения сняли, а привычка не опускать жалюзи осталась. Так что любой человек, проходивший мимо, мог беззастенчиво заглядывать в жилище соседа, и этот бытовой эксгибиционизм, ставший нормой, давил и унижал.
Наверно, если бы не мать, Сашка вряд ли смог бы понять всю нищету и безысходность их существования и воспринимал бы всё, что их окружает, как само собой разумеющееся. В конце концов так жили многие. Подростки и молодёжь закидывались дешёвой наркотой, взрослые глушили тоску самогоном. Не все, конечно — у того же Шорохова отец в жизни ни капли спиртного в рот не брал — но многие. Сашкин отец самогонкой не брезговал. В рабочие дни держался (он работал на одном из самых тяжёлых и грязных производств и несмотря ни на что числился на хорошем счету), но уже с вечера пятницы отрывался, напиваясь в стельку в компании соседа Димки, одинокого философа-пропойцы. Мать говорила, отец начал пить, когда он, Сашка, родился. Это было ещё до принятия Закона. Правительство, вводя свои меры по экономии ресурсов после аварии на электростанции, всё сокращало и сокращало производство, и после очередного сокращения Сашкин отец, как и многие другие, остался без работы. И подсел на самогонку. После Закона производство возобновили, и цеха открыли вновь. У отца опять появилась работа, но пить он уже так и не перестал.
Выходные были омерзительно похожи друг на друга. Отец зло матерился под аккомпанемент возвышенных и полных патетики Димкиных рассуждений, из соседней квартиры раздавался визгливый смех шалавы Альки, коротающей воскресные вечера с очередным хахалем, через коридор хныкал чей-то ребенок — и вся эта какофония была настолько привычной, что иное казалось чуждым и инородным.
И именно в такие дни мать брала маленького Сашу за руку и увозила наверх.
— Давай, херачь отсюда! — орал им вслед отец. — Дура! К солнышку она хочет, сука…
Сашке тогда было лет пять. Именно с этого возраста у него начали появляться какие-то обрывочные воспоминания. Уже прошло почти два года после принятия Закона, и жизнь началась мало-помалу налаживаться. Это выражение «жизнь налаживается» маленький Саша слышал из разговоров взрослых. Так говорила шалава Алька Сашкиной матери, сталкиваясь с ней в общем коридоре. Это промелькивало в пространных речах алкоголика Димки. Да и сама мать нет-нет, да и вздыхала: «Ну вроде всё и налаживается потихоньку». И только отец, слыша такие речи, злился ещё больше. Наливался яростью и хрипло кричал:
— Раскудахтались, курицы. Хорошо им стало. Ага, как же. Хорошо да просторно. Ещё бы — столько народу в расход пущено. А вы давайте, молитесь на наше правительство, в жопу его целуйте. Особенно Савельева. Знаешь, кто такой Савельев? — отец устремлял на Сашку чуть прикрытые припухшими веками, налитые кровью глаза.
— Нет, — Сашка мотал головой и весь сжимался. Он боялся отца, и когда тот обращался к нему, Сашка инстинктивно ёжился и втягивал голову в плечи.
— Я бы этого Савельева собственноручно, вот этими самыми руками, — отец растопыривал перед Сашкой огромные красные ладони с въевшейся под кожу чёрной грязью. — Вот этими самыми руками вздёрнул.
Сашка тогда не знал, кто такой Савельев, и единственное, что его волновало в такие минуты, чтобы отец не вздёрнул его, Сашку. Но мать всегда приходила на помощь.
— Не слушай его, Сашенька, — тихо говорила она, когда они шли по длинному узкому коридору к лифтам. — Не слушай. Болтает всякое, да ещё и при ребёнке. А ты за ним не повторяй. И не говори никому. Не будешь?
Сашка кивал, во всём соглашаясь с матерью…
Лифты запускали по субботам и воскресеньям, и только грузовые. Они отвозили всех желающих наверх — в общественные сады и парки. Нужно было лишь выправить разрешение.
Сашка помнил, как они с матерью выстаивали огроменные очереди к лифту, как мать совала охраннику на КПП свой пропуск, а тот отмечал время отправления.
— Три часа, — равнодушно говорил охранник, отдавая им документы.
Мать никогда не пыталась внушить Сашке, что жить наверху — это то, к чему надо стремиться. Она вообще была немногословной, усталой, робкой и замотанной женщиной. Но её материнский инстинкт, помноженный на опыт человека, пережившего трудные годы, подсказывал ей, как надо действовать, и что нужно делать, чтобы сын понял, какую дорогу стоит выбрать.
И Сашка всё понял правильно.
От воспоминаний и от одной только мысли о том, что ему опять придётся отправиться вниз, его передёрнуло. Злые слёзы подступили к глазам. Сашка наклонился и изо всех заморгал — не хватало ещё, чтобы кто-нибудь увидел, как он плачет.