Литмир - Электронная Библиотека

Но пришли дожди, обломки рухнувших храмов и мавзолеев вернулись в каменоломни, а традиции и спокойствие уступили место неустойчивости кочевой жизни.

Если поворотный пункт и существует, то наступит, лишь когда человек останется один на один с животными.

А Египет исчезнет, как и все остальное.

Завтра мы с Маот отправляемся. Согнали стадо. Скатали шатер.

Маот пышет юностью. Она очень мила.

В пустыне будет неуютно. Скоро мы обменяемся последним самым нежным поцелуем и она по-детски прижмется ко мне, а я буду за ней приглядывать, пока мы не отыщем ее мать. Или, может быть, однажды я брошу Маот в пустыне, и мать найдет ее сама.

А я пойду дальше…

Сны Альберта Морленда[7]

Осень 1939 года вспоминается мне обычно не как начало Второй мировой войны, а как период, в котором Альберту Морленду снился сон. Оба этих события – и война, и сон – никогда, однако, у меня в сознании не разделялись. Вообще-то говоря, я даже опасаюсь, что между ними действительно существовала некая связь, но связь эта не из тех, что нормальный человек станет рассматривать всерьез, если он действительно в здравом уме и трезвой памяти.

Альберт Морленд был, а не исключено, что и поныне остается профессиональным шахматистом. Данный факт наложил весьма важный отпечаток на этот самый сон – или сны. Бо́льшую часть своих скудных поступлений Альберт зарабатывал игрой в Нижнем Манхэттене, в одном увеселительном пассаже, никому не давая отказа – ни энтузиасту, находящему удовольствие в попытке обыграть специалиста, ни страдающему от одиночества бедолаге, превратившему шахматы в род наркотика, ни банкроту, соблазнившемуся купить полчаса интеллектуального превосходства за четвертак.

Познакомившись с Морлендом, я частенько захаживал в пассаж и смотрел, как он играет по три-четыре партии зараз, не обращая внимания на щелканье и жужжание кегельбанных шаров и беспорядочную пальбу, доносящуюся из тира. За победу он брал пятнадцать центов; еще десять шли в пользу заведения. Когда он проигрывал, никто не получал ничего.

Со временем я выяснил, что он куда как лучший игрок, чем это требовалось для его занятий в пассаже. Ему случалось выигрывать партии и у всемирно известных гроссмейстеров. Пара манхэттенских клубов пыталась заманить его на крупные турниры, но из-за недостатка честолюбия он предпочитал плыть по течению в неизвестность. У меня создалось впечатление, что он просто считал шахматы чересчур уж тривиальным делом, чтобы всерьез рассчитывать на них в жизни, хоть и наверняка мечтал вырваться когда-нибудь из тесного мирка игрового зала, ожидая прихода чего-то действительно значимого. Иногда он поправлял свои финансовые дела, выступая за клубную команду и выручая зараз долларов пять.

Познакомились мы с ним в старом кирпичном доме, где оба жили на одном этаже, и там-то он и рассказал мне впервые про сон.

Мы как раз заканчивали партию, и я лениво наблюдал, как обшарпанные фигуры одна за другой исчезают с доски, образуя растущую кучку в прорези пододеяльника на его койке. За окном капризный ветерок вихрями закручивал сухую пыль. Волнами накатывал городской шум, и зудела неисправная неоновая вывеска. Партия для меня была почти что проиграна, но я был рад, что Морленд никогда мне не поддавался, как порой поступал в пассаже, чтобы подзадорить игроков. Я был счастлив, что вообще имею возможность играть с Морлендом, и тогда еще не знал, что я, возможно, его единственный друг.

Я произнес какую-то совершенную банальность насчет шахмат.

– Вы считаете, это действительно сложная игра? – откликнулся он, обратив на меня пристально-насмешливый взгляд темных, как ночные иллюминаторы, глаз из-под тяжелых век. – Что ж, может, оно и так. Но то, во что я играю каждую ночь во сне, во многие тысячи раз сложней. И что самое дикое – это все продолжается и продолжается, ночь за ночью. Одна и та же игра. Я никогда и не сплю-то по-настоящему. Во сне я играю.

И он поведал, путаясь между легкомысленно-шутливым и смущенно-серьезным тоном, о том, что стало впоследствии основным предметом наших бесед.

Образы в этом сне, по его описаниям, были исключительно простыми, без обычных для таких случаев несоответствий и нелепицы. Доска до того огромная, что иногда он вынужден ходить по ней, чтобы передвинуть фигуру. Клеток намного больше, чем в шахматах, и они самых разных цветов, причем сила фигуры зависит от цвета клетки, на которой она стоит. Сверху и по бокам доски только чернота, предполагающая беззвездную безграничность, как если бы, по его словам, вся эта сцена располагалась на самой верхушке Вселенной.

Проснувшись, он никогда не мог до конца припомнить все правила, хотя удавалось воспроизвести немало отрывочных моментов, включая довольно любопытный факт, что – совсем не так, как в шахматах, – его фигуры и фигуры противника не дублируют друг друга. И все же он был твердо убежден, что во сне не только прекрасно ориентируется в правилах, но и способен играть исключительно на стратегическом, гроссмейстерском уровне. По его словам, выглядело это так, будто его ночной разум располагает намного большим числом измерений, чем дневной, и позволяет интуитивно охватывать самые запутанные комбинации, которые обычно пришлось бы просчитывать шаг за шагом.

– Ведь ощущение мгновенно возросших умственных возможностей весьма обыденная вещь во сне? – добавил он, пристально глядя на меня. – Так что, полагаю, вы имеете полное право сказать, что и этот сон тоже вполне обыденный.

Я не совсем понял, как следует воспринимать последнюю реплику, так что решил отвлечь его вопросом:

– А как выглядят фигуры?

Как выяснилось, они имели определенную схожесть с шахматными: в том, что были весьма стилизованными и вместе с тем сохраняли какую-то видимость оригинала – архитектурного, природного, декоративного, – послужившего основой для стилизации. Но на этом схожесть и заканчивалась. А оригиналы, насколько он мог их представить, и сами по себе были гротесковыми до предела. Там были ступенчатые башни, слегка отклоняющиеся от вертикали, причудливо искривленные многоугольники, наводившие на мысли о храмах и гробницах, растительно-животные образы, которые не поддавались никакой классификации и чьи абстрактные конечности и наружные органы предполагали множество каких-то неведомых функций. Образцами для наиболее сильных фигур послужили, очевидно, живые существа, поскольку они держали стилизованное оружие или еще какие-то приспособления и были увенчаны чем-то очень похожим на короны и тиары – почти как король и ферзь в шахматах, – а резьба изображала тяжелые мантии и капюшоны. Но людей они напоминали только в этом смысле. Морленд тщетно пытался подобрать какие-то земные аналоги, называя индусских идолов, доисторических рептилий, скульптуры футуристов, осьминогов с кинжалами в щупальцах, огромных муравьев, богомолов и прочих насекомых с фантастически видоизмененными конечностями.

– Наверное, пришлось бы обыскать всю Вселенную – каждую планету и каждое потухшее солнце, – чтобы найти оригинальные образцы, – проговорил он, нахмурясь. – Но не забывайте: в самих фигурах во сне вовсе нет никакого тумана и неопределенности. Они столь же осязаемы и материальны, как вот эта ладья. – Он подхватил упомянутую фигуру, на мгновение сжал ее в кулаке и протянул мне на ладони. – Неопределенность только в том, что́ они изображают.

Это может показаться странным, но его слова будто раскрыли некие «глаза сна» в моей собственной голове, и я будто наяву увидел то, что он описывал. Я спросил, не случалось ли ему в ходе этого сна испытывать страх.

Он ответил, что все фигуры до единой наполняли его глубоким отвращением – те, что изображали более высшие жизненные формы, обычно более сильным, чем, скажем, архитектурные. Ему было противно даже дотрагиваться до них. Была там одна фигура, которая действовала особенно болезненно-зачаровывающе. Он окрестил ее «стрелком», потому что создавалось впечатление, будто ее стилизованное оружие обладает способностью поражать на расстоянии; но в остальном ничего человеческого в ней не наблюдалось. Он пытался описать ее, рисуя некую промежуточную, искаженную жизненную форму, достигшую более высокого интеллектуального могущества, чем человек, не потеряв при этом – а скорей обретя – еще больше холодной жестокости и злобы. Это была одна из фигур противника, которой не нашлось дубликата среди его собственных. Смешанное чувство отвращения и страха, которое она вызывала, иногда становилось столь сильным, что начинало оказывать влияние на всю его игровую стратегию в целом, и он опасался, как бы это чувство не достигло однажды такого уровня, при котором он не удержится и возьмет ее, только чтобы убрать с доски – даже если подобный ход заметно подорвет его позиции.

вернуться

7

Перевод А. Лисочкина.

27
{"b":"877188","o":1}