«Пассаж» не работал. На стеклянных дверях изнутри висела табличка с наиболее часто встречающимся в магазинах словом – «закрыто». Почему и на сколько закрыто, никто в те времена не пояснял. Закрыто, и все. Может, навсегда, а может, через пять минут высунется рука и повернет табличку другой стороной – «открыто». Я эти пять минут постоял возле двери, наблюдая, как народ подходит к дверям. Народ читал табличку, все равно дергал дверную ручку, спрашивал меня, когда откроют, и, получив уклончивый ответ, уходил. Но уходили не все. Некоторые, заподозрив по моему поведению, что не иначе сейчас выбросят какой-никакой дефицит, кидали якорь поблизости. Через пять минут я ушел.
…Теперь про понедельник. То, что это тяжелый день, знают все, кроме нашего деканата. Вернее, деканат тоже знает, но пришел к выводу, что для таких бездельников, как мы, он (понедельник) все равно не настолько тяжел, как им хотелось бы. И утяжелил его следующим образом: все перваки, кто имел две и более задолженностей, были приглашены на дружескую беседу за чашкой чая в деканат к 12-ти часам. Наша группа явилась в полном составе. У меня было как раз две пробоины – по вышке и, до сих пор смешно, по немецкому языку. Немецкий у нас вела Марина Сергеевна, молоденькая выпускница универа, больше похожая на прилежную восьмиклассницу, чем на преподавателя. Я не удивился бы, если бы она приходила на занятия с двумя бантами на двух косичках и горько плакала, если пришлось бы кому-то ставить четверку вместо пятерки. Как ее можно было принимать всерьез? Мы до поры и не принимали. Дружно смеялись над ее манерой вести занятие. Ей втемяшилось в голову, что мы все уроженцы Берлина и на ее уроках должны забыть русский язык и лопотать только по-немецки. О чем-то чирикала все два часа, мы переставали ее понимать со второй минуты, поэтому, кто во что горазд, занимались своими делами. Я играл в морской бой или крестики-нолики с Витькой или с Юркой Кулешовым, Ленка Ванина вышивала салфетку, кто-то вообще дремал, положив перед собой листок с надписью «Не беспокоить». Очень скоро выяснилось, что эта восьмиклассница свирепа, как Комодский варан, и в журнале контроля успеваемости накидала нам по мешку двоек… Да Бог с ней, не о ней речь, а о серьезном разговоре в деканате. У ребят, вообще-то, были задолженности в более тяжелой форме, по начертательной геометрии, по физике, по той же вышке и – самое страшное – по истории КПСС (Коммунистической Партии Советского Союза). С моей точки зрения, немецкий язык был не тот предмет, из-за которого могли вытурить из института (кстати, я ошибался – такие случаи были), и опасаться нужно было только вышку. Да и там я ходил к преподавателю Кларе Давидовне Затуловской на дополнительные занятия и по ее отношению ко мне чувствовал, что тройка от меня не уйдет. Поскольку в каморке Марка Романовича Шингарева вся 12-я группа не помещалась, он отконвоировал нас в кабинет напротив деканата.
– Значит, так, граждане хулиганы, алкоголики, тунеядцы, – улыбаясь, сказал Марк.
Эта улыбка в заблуждение никого уже не вводила. Наслышаны были про его улыбку. Самая добрая из этих улыбок была, когда он на прощание махал ручкой отчисленному из института студенту.
– Учиться вы частью не можете, частью не хотите. Может, кто-то уже понял, что выбрал не тот путь, так вы не стесняйтесь, говорите. Мы снимем с вас этот груз и сделаем все, чтобы вы не мучили ни себя, ни нас.
Мы выслушали начало его речи в суровом молчании. Да и дальше в основном молчали. Никто никакие грузы снимать с себя не собирался. После увертюры Марк перешел к основной части. Каждого из нас он подымал с места и спрашивал, как он собирается жить дальше. Что-то записывал в своей книжечке. Дойдя до меня, он прищурился и сделал улыбку пошире:
– Шахматист? – память у него была приличная, что и говорить.
– Да, – ответил я.
– За факультет играешь?
– И за факультет, и за институт, – осторожно ответил я. Никогда не знаешь, куда вывернет человек, в руках которого власть над студентами.
– А Германсон как поживает?
– Утром был в порядке.
– Это хорошо. Скажи мне, пожалуйста, – иезуитски улыбаясь, спросил Марк, – как может человек, играющий в шахматы на уровне сборной института, не ладить с математикой, а? И там и там, вроде, думать надо, а?
Я не знал, что ответить, поэтому молчал.
– Не знаешь? И я не знаю. И немецкий… Тебе самому не стыдно? Я бы еще понял, чертежи не получаются или закон Кулона в голову не лезет. Даже твои проблемы с высшей математикой понять могу, хотя и не понимаю. Но немецкий язык? У нас иностранные языки изучаются для того, чтобы вы могли технические термины на других языках понимать. В немецком таких терминов десятка полтора всего, ты их запомнить не можешь?
Ну, это он загнул – про полтора десятка. И вообще… Послушал бы разок нашего Комодского варана… Я пообещал Марку, что с немецким справлюсь, с математикой разберусь, и он от меня отцепился. Рандеву продолжалось долго, часа полтора. В конце Марк пригрозил, что имеющие задолженности студенты к сессии допущены не будут, еще раз посоветовал нам потихоньку собирать котомки в дальнюю дорогу и отпустил…
С 14:00 до 15:50 мы отсидели последнюю пару, и я полетел в общагу за часами. Часы лежали в моей прикроватной тумбочке, и я твердо решил, что сегодня их отремонтирую или хотя бы сдам в ремонт. Правда, если все сложится. Если «Пассаж» будет работать, а в «Пассаже» будет работать часовая мастерская. В пятой комнате застал Германсона, который внимательно читал свежий номер «Футбол-хоккей». Я забрал из ящика свои неисправные часы, потом подумал, что неплохо бы знать точное время, и спросил Андрея:
– Ты никуда не собираешься в ближайший час?
– Нет, – ответил Андрей, – а что?
– Дай свои часы, а то не уверен, успею ли я до закрытия. Андрей снял свои часы и протянул мне. Я надел их на правое запястье и побежал к выходу. На пороге столкнулся с Мирновым.
– Куда путь держишь? – спросил Мирнов.
– «Пассаж». Часы. Ремонт, – на бегу ответил я и помчался дальше.
– Постой! – крикнул Мирнов. – Возьми и мои.
– А что с ними? – притормаживая, поинтересовался я. – Встали сегодня, думаю, от твоих заразились.
– Ну, давай.
Мирнов протянул мне свои неисправные часы, и я побежал. И Пассаж работал, и часовую мастерскую нашел. Часовщик возился с посетителем, объясняя тому, что его часы проще выбросить в ту мусорную корзину, что у входа, чем чинить. Прочитав на табличке, что часовщик работает до 18 часов, я не стал дожидаться, что ответит посетитель, и пошел в любимый комок полюбоваться на «Sharp» и «Sony». «Шарпа» уже не было, а «Соню» осматривал какой-то бородатый толстячок в дорогой дубленке. Я расстроился и прошелся вдоль прилавка в надежде найти там что-нибудь, что будет радовать глаз, когда магнитол не будет. Не нашел ничего такого и остановился у входа. Вскинул руку, посмотрел на часы Германсона: было начало шестого, потом решил сверить со своими. Вынул их из кармана, посмотрел – они стояли. Приложил их к уху: точно, стоят. Да и с чего им ходить? Я вспомнил, что всю неделю их не заводил. Потом мне захотелось взглянуть на часы Мирнова, которые заразились часовой болезнью от моих. Достал и их, тоже приложил к уху. Стоят. В общем, картина на тот момент выглядела так. На запястье одни часы, в правой руке другие часы, в левой третьи. Подняв голову, я увидел, что толстячок смотрит на меня с ужасом и держится за карман, в котором, видимо, лежал бумажник – такой же толстый, как и он сам. С чего я решил, что бумажник толстый? Ну, не с рублем же в бумажнике он за «Sony» пришел. Потом до меня дошло, почему толстячок на меня смотрел, как Пьеро на Карабаса. Пожалуй, я и сам бы удивился, увидев у кого-нибудь в руках одномоментно трое часов. Я бы, пожалуй, тоже подумал, что это вор-карманник, специализирующийся по часам. И если бы у меня был бумажник, в этот момент я тоже бы за него ухватился. Я вышел из комиссионного и пошел к часовщику. Мои часы «Slava» с 27 камнями он починил через полчаса, заменив там какую-то пружину, за которую я заплатил 80 копеек, а про Мирновские сказал, чтобы я выбросил их вон в ту корзину у входа. Я не согласился и ушел. Проходя мимо корзины, я не удержался и наклонил голову, чтобы разглядеть содержимое корзины. Думал, что там полно часов, но она была пустая… …Когда через сорок лет я решил написать этот очерк, вспомнил, что эти часы, если никто не выбросил, должны лежать в коробке в моем кабинете. Они там и лежали. Я покрутил колесико и часы «Slava» пошли. Правда, отстают, но немного, в сутки примерно на минуту. Или это много? Может, в ремонт их отнести?…