— Давай, братец, поменяемся, а?
— Нет, не буду меняться. Твои люди глиняные, худые.
— Ну, поменяемся! — уговаривает дух подземного царства.
— Не хочу отдавать своих людей. Вон сколько я над ними бился.
— И я над своими идолами поработал, — говорит Куль. — А ты откуда для них души возьмешь? Нуми-Торум ведь тебе душ не давал.
Сидит Тапал-ойка, голову почесывает:
— Верно, душ-то у меня, и правда, нет. Ну, а ты моих деревянных людей сделаешь живыми?
— А как же! Я их оживлю. А из глиняных людей пусть будут менквы[13].
Отдал Тапал-ойка деревянных людей Кулю, а сам глиняных взял. Куль отнес идолов, вырубленных из крепкой вековой лиственницы, Нуми-Торуму. Поставил Нуми-Торум их спинами к себе, дунул на них — и нет их, куда девались? Тапал-ойка руки расставил, да ни одного не поймал. Тапал-ойка почесал у себя в затылке. Взял глиняных людей, посмотрел на них. Что же? Глина — и только.
— Глиняных людей отнеси к нашей сестре Калтысь-экве, — говорит Нуми-Торум. — Пусть она их оживит. Души у ней.
— Сможешь, сестра, оживить этих людей? — спрашивает Тапал-ойка Калтысь-экву.
— Оживлю, только ты отсюда уходи.
Тапал-ойка ушел. С тех пор, когда дети на свет появляются, мужчинам при этом быть нельзя.
Глиняные люди стали живыми. Только век их недолог: куда годятся их глиняные руки, глиняные ноги? В воду упадет человек — тонет, жарко станет — пот выступает. Люди, сделанные из лиственницы, были бы крепче!
Когда люди появились на земле, Крылатая Калм снова полетела к Нуми-Торуму.
— Ну вот, люди на нашей Земле появились. Теперь скажи, чем они будут кормиться, чем прикроют свое тело от холода?
Нуми-Торум опустил голову, долго думал. Потом так ответил:
— Крылатая Калм, лети обратно на Землю. В тайге, в лесной чаще будет много белок, соболей, лосей. В тундру я пущу оленей. А люди пусть охотятся на них…»
Многому научились люди с тех пор. Сейчас они не только ходят на охоту, но и добывают газ, ловят рыбу, строят дороги и города. Но люди остались людьми. Сказывается глина…
* * *
Перекати-поле… Разве есть такое растение на Севере? Такого растения нет! А люди встречаются.
Вот он опять пришел домой с опущенной головой. И на вопрос жены опять отвечает раздраженно:
— Не берут. Не хотят доверить машину. Только если плотником…
И жена, светлолицая мансийка, большими печальными глазами смотрит на него. В них не то осуждение, не то жалость. Может быть, она вспоминает те дни, когда он работал на тракторе-кусторезе.
В промасленной синей спецовке, перемазанный, прокопченный выходил он из кабины. Лишь глаза светились. Светились особым, счастливым светом.
— На лице песок, копоть… Не лицо, а прокопченная палка, на которой висит котел с рыбой! — смеялась она и говорила по-мансийски. И, видя, что он плохо понимает ее, тут же переводила: — С этими машинами и глаза твои не будут светиться.
— О, знала бы ты, какая это машина! Не машина — чудо! Пусти меня с моим трактором в тайгу тушить пожар: сразу проутюжу.
— Ну и как?
— Всю ночь воевал. Где ступала моя машина — дальше огонь не прошел. Она языкастее, зубастее огня, вырывает деревья с корнями.
А может быть, жена вспомнила, как он уходил с Севера.
— Игрим — дыра! Зря мерзнем, копаемся. Пустая труба! Надо уезжать! — кричал он злобно.
И укатил куда-то на юг.
Потом снова приехал. Возился с трактором в сорокаградусный мороз. Отмораживал пальцы. Спал в спальных мешках в тайге, в снегу, злился на мороз и начальство, переходил из одной экспедиции в другую. Опять звал жену в теплые края. Уезжал, устраивался там на работу.
И вот нашли здесь газ. На Игрим стали смотреть по-другому. Приехали промысловики, буровики, строители газопровода Игрим — Серов. Закипела новая жизнь. Жарко стало!
— Как они не понимают? Это меня, героя Севера, открывавшего газ, не пускают к машине?! — возмущался он вслух. — Как они не понимают, что с Игрима сейчас меня не выгнать! Объехал я весь Союз… И здесь жить можно. Ой, как можно! Хорошая зарплата — раз. Река кормит рыбой — два! Лес — дичью и зверем — три! Огород — картошкой, помидорами, огурцами — четыре! Вот какой Север!
Видно, и впрямь «перекати-поле» другим стал.
* * *
Мороз по земле шагает,
Сосны трещат в бору.
Испуганным оленьим глазом
Звезда дрожит на ветру.
Да, на этом морозном ветру я, кажется, продрог до костей и сердца. Продрогли и эти вагончики, занесенные снегом, они напоминают мне мерзлых куропаток на белой поляне среди безмолвия тайги. Но над белым балком что-то вьется. Это дымок. Хотя он и дрожит, но вьется, вьется! Вьется тепло над балком. А в балке? Тепло ли в балке?
Захожу. Мне помогают раздеться. Подают терпкий, горячий чай. От сердца отходит холод, и этот маленький балок кажется самым уютным домом на свете. Кажется, нет и мороза, и бескрайней тайги, а звезды смотрят уже ласковыми оленьими глазами. Конечно, это не звезды и не оленьи глаза. Это смотрит Мария Прокофьевна — мать троих детей, мать троих буровиков. От этих глаз тепло, наверно, и семикласснице Елене. Хотя и школа далеко — ездить надо на машинах, хотя и школа не такая, как в родной Башкирии, но Лене здесь очень хорошо: она первая, вместе с родителями, приехала осваивать нефтяную целину. Другие дети дожидаются, когда построят на нефтепромыслах квартиры, новые школы — тогда приезжают, а Лена приехала сразу. Хорошо, когда сама все строишь, во всем принимаешь участие — во всех делах взрослых.
А десятиклассник Толя уже буровик. Здесь рабочие нужны, как олени в тундре. Надо строить поселок буровиков. Толик днем работает — вечером учится. Когда рядом добрые глаза матери, кажется, никогда не устанешь, и времени хватает на все: и на работу, и на учебу!
Самый старший — Володя. Он окончил техникум механизации и электрификации. В нем нуждаются буровики: без механизмов и электричества разве до нефти добуришься!.. И во всем хорошем, что делает Володя, — может быть, в этом тоже свет теплых глаз матери?
А этот седовласый большой голубоглазый человек, который еле-еле умещается в маленьком балке, в присутствии Марии Прокофьевны тоже кажется ребенком.
Борис Михайлович — отец семейства буровиков. Буровой мастер, человек славной биографии: строил Магнитку, бил фашистов под Ленинградом, разведывал и давал стране башкирскую нефть в самые трудные годы. Но и ему трудно: вместе с настоящими патриотами у всякого нового дела вьются и случайные люди, летуны, тунеядцы. Пользуясь временными трудностями, неустроенностью быта, они кляузничают, строчат жалобы… Нелегко бывает и руководителям, даже самым испытанным. Нелегко и матери. Первый иней на ее висках, быть может, здесь выпал? И это беспокойное мерцание звезд в чуть усталых глазах, быть может, здесь началось?
— Даже там, в Башкирии, злые языки тех, которые «улетали», встретившись с трудностями, распространяют слухи: «Медведи… Бориса Михайловича медведи разодрали…»
В голубых, чуть выцветших глазах Бориса Михайловича зажигаются лукавые искорки. «Силен, силен, старина! — думается мне. — Никакой медведь, никакие трудности не оторвут его от любимого дела!»
Мария Прокофьевна рассказывает, как они жили в Башкирии. Хорошо жили. Но бросили обжитую квартиру, удобства городские. И не жалеют.
И Борис Михайлович тоже кивает: да, не жалеют!
В его квартире на далеком юге
Струился газ, как голубое утро.
Как снежный наст, когда умчались вьюги,
Сверкала ванна…
Там полно уюта,
Там плещет море в этой тихой ванне.
Там наслаждайся Севером в квартире:
Вот снег пылает в золоченой раме,
Летит, летит
В картинном теплом мире.
А вот олень сияние проносит
На голубых рогах — крутых березах,
И словно слышно, как скрипят полозья…
Живи в таком уюте,
Наслаждайся…
А он живет в вагончике неновом,
По трубы занесенном белым снегом.
На койке слева и на койке справа —
Один и тот же сон,
Один,
Как вега.
И два ружья с большущими глазами —
Им сны не снятся,
В них уснули грозы.
Цветет луна на синеватой раме
Серебряными ветками мороза…
А утром — снова буровая вышка.
Свидетелем его похода в завтра
Встает она,
То рев моторов слыша,
То крик медвежий,
Тягостный и ярый.
Да, есть душа!
Она уюта шире,
И разговор о ней затеян, если
Она вместиться может
Лишь в Сибири,
Как в космосе,
Как в дерзновенной мысли.
Иди вперед,
Иди вперед, бурильщик!
Будь, как мечта, велик и неустанен.
Мечта с тобой —
А значит, все отыщем,
Нефть из сердца у Земли
Достанем!