- Жалко, что твой отец был простой пастух, - продолжал меж тем старик. - Он бы порадовался...
- Как - пастух? - медленно возвращался со звезд на землю Германн.
- Не стыдись своего отца, Макриян. Он был хороший пастух. А хороший пастух - это и раньше была редкость. Ты открыл мне свою душу. А я вот не хотел открываться тебе до конца. Разбередили мне душу твои звезды. Расскажу все и я тебе...
Отец помолчал, видимо, собираясь с духом. И Германн почувствовал, что сейчас ему предстоит услышать главное и наверняка не менее страшное, чем уже услышанное.
- Я немного знал твоего отца. Он был не из нашей деревни. Из нашей деревни взял себе жонку перед самой уже войной. Женился - и на фронт. Вернулся, как и я сейчас, без левой руки. Правую ему немец сохранил, чтобы пугу держать. Мы со своей Валей долго судили и рядили, как быть. Для всех в деревне ты был нашим сыном. Но он же тоже тебе родной отец. И грешно было не сказать ему все, как есть, и прикипели мы уже к тебе, как рубить по-живому? И все же решились мы ему признаться. Ты уже ходил, поздновато, но пошел, стал на ноги. Собрали мы тебя, приобули, приодели. И так, чтобы к вечеру, когда пригонят уже коров, попасть к нему, выправились в дорогу. Пришли, а там уже другие гости. Ночные и незваные, как и мы... Мы в хату, а они его - из хаты. Но в хату и мы вошли. Это чтобы ты с ним попрощался. И ты знаешь, он признал тебя, признал. И ты к нему пригорнулся... Не помнишь?
- Не помню - признался Германн - Я после начинаю только что-то вспоминать, когда мы ночью, наверно, возвращались назад. Шли лесом. И сова все время кричала в лесу, как дети плакали. И ветер такой нехороший, все низом и низом. И ты нес меня на руках.
- Так было, - сказал отец, - ветер, и совы, и я нес тебя на руках. И Валя то плакала, то смеялась. Прости ей, Боже... Зашли мы все трое в хату. Поставил я тебя посреди комнаты. Ты стоишь, и все оглядываешься. И я вижу по лицу законного отца твоего, что-то он начинает понимать, догадываться. А тут один из этих ночных гостей наганом по столу:
- Что за люди? Почему посторонние?
И снова наганом со всего маху по столу. Ты как стоял посреди комнаты, так и обмочился. Закапало так, закапало у тебя со штоников на пол. А отец твой законный еще сказал:
- Ну и Макриян же ты...
Хотел к тебе подойти, и ты шажок к нему сделал. Только не дали вам соединиться. Отца за руки схватили, а ты ко мне кинулся и за шею обнял, и тоненько так заплакал, будто собачка заскулила. Но и поплакать тебе в отцовской хате не дали. Выгнали вон. Отец еще от стола помахал тебе рукой и сказал:
- Хороший хлопчик. Бережите хлопчика. Весь в тебя, Марья... Спасибо вам, люди.
А Марья-то имя покойницы, жонки его было, твоей настоящей матери. Это он дал нам понять, что знает правду, знает, кто мы и зачем приходили. И тебя признал, признал и доручил нам, доверил, хоть перед чужими и не открылся. Мы ушли, а его повели. Машина с ним и конвоем вскоре и обогнала нас на дороге...
- За что его арестовали? - спросил Германн.
- А за то, что пастухом был...
- За это не арестовывают...
- Конечно, не арестовывают... Только у нас за это полдеревни взяли.
- Но что-то они сделали. За что-то ж их взяли, отца моего...
- Отца твоего взяли за то, что колхозную корову, прости меня, хлопче, блядью обозвал.
- И что с ним дальше стало, где сидел, вышел?
- Не один ты, хлопче, по архивам лазишь, я со своей одной ногой год туда ползал. Помню дословно: "Скончался от сердечной недостаточности в пятьдесят четвертом. Прах не востребован. Похоронен..."
- Где он похоронен?
- Помню и место, и номер могилы. Вот только в голову не могу взять, зачем могилы нумеровать.
- Какое место, какой номер?
Отец назвал номер могилы, номер почтового ящика, область, район и поселок. Все совпадало. Германн возводил там гигант отечественной индустрии, жил, быть может, в том же бараке, в котором скончался отец, сидел на кладбище, на котором был он похоронен, на котором были похоронены и два его друга - созидатели Всесоюзной ударной комсомольской стройки...
Домой Германн с отцом пришли, когда уже рассветало. Но баба Валя не спала. Заслышав их шаги еще во дворе, бросилась отворять дверь:
- Проходи, сынок, проходи, батька. Картошка еще не простыла. Я ее в постилку закутала. Молодая картошка, первая, среди ночи копала.
Германн поцеловал мать, поцеловал отца и сел за стол. Но прежде чем достать из чугунка молодую парящую картошку, повернулся к ним обоим, пристывшим возле печи, сказал:
- Я хочу снова побывать в той деревне, я снова хочу побывать в доме.
Мать, наверно, не поняла, про какой дом и какую деревню он с таким нажимом говорит, посмотрела на старика. Тот согласно кивал головой:
- Хорошо, сынок, хорошо, правильно.
Но в том году Германн не успел там побывать. И в следующем тоже. А потом случилось такое, что и помыслить нельзя было. Все дороги к отцовскому дому оказались отрезаны. Но Германн все же пробился туда. Но это уже после, после...
VIII
Из дневников Макрияна Говора
Как обузилась, приблизилась к нам, свершилось все же моление Федора Михайловича Достоевского, - Земля. Сегодня, кажется, как в двери дома, мы можем войти в нее с любой стороны света и в любое время.
А душа жаждет почтения и святости, того, чего нет и, может, никогда не будет больше. Жаждет душа почитания собственной и чужой жизни всего земного. Не приближения, а именно удаленности, чтобы случайно суетно что-то или кого-то не растоптать. Жаждет, молит душа удаленности, чтобы посмотреть и почувствовать землю с небес. Может, именно так, как видит и чувствует ее Творец. Добыть снова для себя Землю, как Колумб добыл для американцев Америку. Все то, о чем сейчас пишу, думаю, еще раз свидетельствует в пользу моей идеи, моего проекта. Он все же признан. Буду докладывать о нем на комиссии ООН - по проблемам космоса. Впервые за границей, и сразу - в Америке.
Первые впечатления, как говорят, самые верные и сильные. Но их нет. Даже ощущение оторванности от родной земли, заброшенности в иной мир не сказать, чтобы очень уж острое. Так, накатит на мгновение: где это ты оказался, на каком свете находишься, накатит - и отпустит.
Бесконечные летучие и неподвижные, как снега, облака, бесконечная голубизна океана во время полета. Все буднично. И сам отлет тоже. Перешли границу, и все - назад ни шагу. Но в душе непреходящее ощущение, что ты еще дома.
Гандер. Канада. Посадка. Почти пустой зал ожидания. На одной из стен мемориальная доска свидетельствует о времени открытия аэропорта королевой Елизаветой. На английском, конечно. А чуть пониже и на родном: "Здесь была Людмила". Доска метрах в трех от пола. Какого же ты роста, Людмила, как сподобилась ты так вырасти?
Дозаправка самолета завершена, под зонтиками, в Гандере, в Канаде, как и в Москве, тоже дождь, - снова в самолет. И снова бесконечная голубизна океанического равнодушия.
Но вот и конец океану. Материк, правда, тоже испещрен, изрезан голубыми лентами воды. Побережье застроено густо. Но нет той многоэтажности, на которую настроился, которую готовился увидеть. Нет небоскребов. Ты что, одноэтажная Америка. Мягкая-мягкая посадка, будто земля еще в воздухе взяла самолет на ладонь и бережно опустила. Выхожу, разочарованно топчусь, пружу на месте. Очень много бетона, натурального камня, серого и черного. И полное отсутствие нашей аэропортовской многокрасочности. Все очень строго, даже бедно. Никакого внимания ко мне, советскому, равнодушная процедура таможенного досмотра: забирают квиток, заполненный еще в самолете, и - гуд бай. Я белый человек. Я еду по Нью-Йорку, повеситься можно! Как по грибы куда-нибудь из Минска под Хатынь еду. И в самом деле, водитель, молодой и очень доброжелательный парень, оказывается из деревни неподалеку от Хатыни. А сейчас...