- Пошли, Макриян, коли просят, - сказал Гаврила. Подхватил мачьчишку, прижал к груди левой рукой, а правой загреб по воде, словно прокладывал, расчищал себе дорогу...
...- И тут ты заплакал, первый раз подал голос... Ох, господи, как ты голосил, сколько же у тебя силы было. Притопить тебя, приткнуть рот - невелик был бы грех. Но я понял - это не твой голос и крик. То мать твоя на купине прощалась с тобой навсегда. И наказ мне давала с того света, как сегодня думаю, - никому ничего не говорить, что там и как эти три дня на купине происходило. И я только с большего, без чего никак нельзя было, рассказал девке своей, сегодня твоей матери, а моей жене, бабке Вале. Ей я тебя и доверил. Степану чуть открылся да немому Миколке. Ему больше. Да и то всего не сказал. И как до конца все сказать... Был же грех на моей душе. В думках все время было оставить тебя. И Бог меня покарал за те думки. Не только руку и ногу скрутил. За те три ночи на всю жизнь сделал неплодным. Не дал нам Бог с Валентиной своих детей. Сначала грешил на нее, на женку, а потом раздумался и понял: это я сам сухостойный. Бог там, на купине, слышал меня, мать твоя слышала - вот и покарали.
- Неправда, неправда, - разливая остатки водки, сказал Германн. - Моя мать, кто бы она ни была, Бог не могут быть жестокими.
- Могут, сынок, могут. Бог все слышит и видит, а покойники, даром что молчат, но они тоже все видят, все слышат и не прощают. Их суд самый страшный и до девятого колена людского рода. Вот соседка наша, ты ее хорошо знаешь. Не буду тебе говорить, какой грех на ней, но есть, есть. Старой уже за сто годов. Я уже думал, что и со смертным грехом можно долго и счастливо жить. А Бог ее на третьем колене покарал. У дочери ее шесть сынов, и все, что дубы, крепкие. И все один за другим в один год пошли на тот свет. Старший спился и замерз, самый младший сгорел заживо, а что посредине их были - неведомо отчего - и дружненько. Вот как оно бывает, вот как Богом все вершится, за каждое деяние человеку воздастся.
- Воздастся, - согласился Германн. - Но ты не грешен. Если Бог тебя наказал, я...
- Молчи, молчи, не нарекай, тебе еще жить, идти к нему и ответ держать перед ним.
- Я ему скажу...
- Вот там перед ним все и скажешь. И мне есть что ему сказать. Жалко только, что он, наверно, непьющий.
- А я думаю, что он... - начал было Германн, но, посмотрев на отца, прикусил язык. - От такой жизни, может, кагор... Ладно, ладно, молчу. Что это мы с тобой, батька, куда-то не туда пошли. Мы свое еще не договорили, а уже за Бога принялись. За Бога, а я ведь всего еще не знаю: кто я, откуда, кто мои мать с отцом? И почему ни в каких архивах меня не значится? Это ты хоть знаешь?
- Знаю, все я знаю. Раз согрешив, человек уже не остановится. И грех мой, как и жизнь моя, продолжаются. Думаю, проще всего с архивом о регистрации твоей. Тут сразу после войны такая перестройка была, один колхоз укрупняли, второй объединяли, сельсоветы меняли, границы резали, области перекручивали, архивы тасовали. Вот в той перестройке, на мое разумение, маленького хлопчика, маленького человека могли и потерять. И потеряли тебя.
- Но почему именно меня?
- Оглянись. Это ты только знаешь себя. А их...
- Хорошо, нами поле не сеяно. Но кто-то же посеял меня на этой земле. А знаешь, отец...
Германн внезапно возбудился. До этого он выслушивал отца более-менее сдержанно, яростно борясь с собой и потихоньку внутренне разрушаясь, сгорая. А сейчас все разрушенно тлевшее в нем собралось, сцепилось воедино и отвердело. Отвердело и полыхнуло огнем. И охваченный тем огнем, он сейчас не размышлял, уместно это или неуместно, поймет ли что-нибудь этот деревенский старик, хотя и его отец. Неважно, неважно. Именно теперь этому деревенскому калеке-старику при полной луне, задыхаясь от наплыва запахов состогованных уже трав и трав, застывших в копнах и валах, ожидающих стогования, он, подобно отцу, должен выговориться, сказать все до конца. Сказать, сидя на этой болотной кочке, собственно говоря, его колыбели. И он сказал:
- Знаешь, отец, а я думаю покинуть землю.
Отец, похоже, нисколько не удивился, только горестно вздохнул, сорвал травинку, сунул ее в рот и принялся жевать, совсем почти по-коровьи.
- Чего-то такого я всю жизнь ждал от тебя и боялся. Рано тебе еще, рано.
- Да нет, отец, я не о том. Я совсем о другом, по-разному ведь покидают землю.
- Не знаю, не знаю, как это может быть по-разному. Пока у человека одна дорога с земли - ногами вперед.
- Вот, вот. А Гагарин?
- И его понесли ногами вперед, если только смогли найти его ноги.
- Нет, отец, тяжело с тобой.
- Оно, конечно, пока жив. Но ты сначала похорони меня, а потом...
- Похороню, - в запале пообещал Германн. Но тут же опомнился, засмеялся и рассердился, принялся объяснять все сначала и подробно, почему после стольких лет он снова оказался здесь, почему ему вдруг так захотелоь узнать, кто он и откуда. И куда он на самом деле собрался идти:
- Видишь, над нами сейчас пролетает такая яркая звезда. Летит и не гаснет, не сгорает. Это спутник Земли, космический корабль, целая орбитальная станция.
- Я так и думал, - перебил его отец - Ты космонавт!..
- Никакой я не космонавт...
- Знаю, не велено говорить, хотя отцу мог бы и открыться.
- Да не космонавт я. Ну... вот видишь, спутник уже полетел дальше. И ты теперь смотри на Луну.
- Хорошая луна, в косыночке, в хустке. На хорошую погоду, на вёдро.
- В косыночке, в платочке, на вёдро... А почему бы ей не повязать другой платочек, железный, из труб. Почему бы нашей планете, Земле, не повязать такой платочек. Опоясать ее в космосе металлическим поясом из труб.
- Это как - подперезать всю землю?
- Просто, отец, просто. Спутник летает, орбитальная станция летает в космосе. И к ней туда, в космос, летают корабли и причаливают как к пристани. Вот и трубы брать и отправлять туда и там сваривать, пока они всю Землю не опояшут. Поверь мне...
- Верю, ты не космонавт...
- Да нет же, отец, нет, я инженер.
- Может, ты и инженер...
Германн сполз с купины и принялся яростно рвать руками, корчевать ногами оплывшую ее траву, чистя до тверди. Отец некоторое время молча наблюдал за ним, а потом стал помогать. Вдвоем они освободили болотную кочку не только от травы, но даже от молодой поросли лозы и старых корней той лозы. На вызволенном торфяно-глиняном пятачке земли Германн вычерчивал схемы своего сокровенного тайного изобретения. Закончив одну, ровнял, утаптывал землю, принимался чертить другую, при этом не умолкал, объяснял, рассказывал отцу, как и что будет.
- Понимаешь, пояс Земли - это только начало. Человечество вынесет туда все вредные свои производства. Будет поставлять только сырье, а назад конвейером гнать готовую продукцию. Оттуда будут стартовать в далекие космос гигантские корабли. Космос станет доступен человеку. И это задача всей планеты, всего человечества. Оно не будет больше тратить деньги на войны, объединится единой целью. И настанет день, когда Земля одряхлеет, когда ей будет угрожать полная уже гибель, разрушение. И с этого пояса ее можно будет взять на буксир, снять с вечной ее орбиты и, как Ноев ковчег, отправить в плаванье в новые миры, к звездам, откуд нас уже рассматривают и ищут. Земля станет новой зведой...
- Голова, - сказал отец, когда Германн иссяк, - голова. Сам придумал?
- Сам, - скромно и честно признался Германн.
- Жалко, бутылка пустая...
Германн не рассердился. Он устал. Очень устал. В этой ночи среди омедненного лунным светом сенокоса выплеснулось все, чем он жил последнее время, чем заказал себе жить дальше. Кроме того, он уловил в голосе отца искреннее сожаление о том, что кончилась бутылка. Только это. И этого ему было достаточно. Так некогда он сам и два его друга сожалели о том, что вот только пришла в голову хорошая мысль, стоящая идея, а выпить больше нечего.