Без тени веселья он осознал, что мчится как олень – стремглав, без единой мысли о том, куда держит путь или что будет дальше. Он оставил всё, кроме ножа, облаченный лишь в тонкую ткань, которую носил на охоте, чтоб не взопреть. Теплая шерсть и звериные шкуры остались лежать у костра, а ночь становилась холодной.
По его голове и лбу стекала влага, и когда он вытер ее и увидел кровь, голова заболела и словно распухла. Он оглянулся и увидел, что мальчики больше не преследуют его в темноте, но все равно продолжил бежать вверх и вниз по пологим холмам бесконечной равнины, не имея представления, что делать, зная только, что без воды умрет спустя три дня. А если я умру, я облажаюсь. А если он облажается, его полная страданий жизнь будет бессмысленна. И жизнь моей мамы, и падение, и любовь, и жертвенность будут бессмысленны. Он не может облажаться. Ни за что.
Никогда.
Четкий образ Бэйлы и воспоминание о ней заставили Року споткнуться и сбиться с темпа – да еще эта боль, стучащая в висках. Мой полушубок, локон моей матери – в полушубке.
Разум сообщил ему, что он уже пробежал две тысячи тридцать больших шагов, и лишь теперь он вспомнил, как прятал в карман русую прядь материнских волос. Единственное, что от нее осталось, за исключением, возможно, костей в поле, и почти каждую ночь перед сном он сжимал эту прядь в своих пальцах или клал в свои меха. Ты можешь в точности вспомнить, как она выглядит, как пахнет и осязается, она тебе не нужна. Это слабость.
Рока не собирался спорить. Но все же его ноги в поношенной кожаной обуви замедлились, потом остановились, и он провел пальцами по мягкому порезу на линии роста волос, думая, что рана вряд ли настолько серьезна, что боль кажется хуже, чем сама рана. Но куда я направляюсь и зачем?
Бег развеял его панику и разгорячил мускулы. Эти мальчишки голодают. Как только они насытятся, они станут разморенными, вялыми. Возможно, они не выставят дозор или он будет неважнецким, возможно, у них найдется вода или им известно, где найти ее. Возможно, у них есть укрытие и другие припасы.
Он может выследить и затравить их точно так же, как оленей. И почему нет? В чем разница между людьми и животными, кроме их разумов? Они убили бы меня, если б могли. Они забрали все, что у меня есть, и оставили умирать. И что, я теперь должен быть милосердным?
У всех созданий есть свои слабости, нужды и предсказуемости. Люди – животные стайные. Когда их несколько, это увеличивает их отвагу и делает беспечными и самоуверенными. Они не станут опасаться за свои жизни или свой лагерь из-за одного раненого бродяги, который уже удрал от них. В худшем случае они могут подумать, что Рока затаился где-то поблизости, дрожа от холода, надеясь просто забрать свои припасы и снова убежать. Но Роке надоело быть в бегах.
И кем бы ни был я, а кем – люди, я могу видеть в темноте, а они не могут. Еще одно отличие наряду с его памятью, которое превосходило отметины, шишки на коже или уродство черепа и раз за разом сохраняло ему жизнь все то время, что он числился изгоем.
Если кто из богов Бэйлы и существует, подумал Рока, так это наверняка Носс.
Наверняка, если хоть что-то из этого правда, так это демоны и монстры горного бога, которые подстерегают в ночи и едят детей в кроватках – ибо нечто дало им и Роке глаза, пронзающие ночь. Наверняка имеется причина.
За проведенное в одиночестве время он уже видел бессолнечных охотников и правдивость более мрачных утверждений святой книги. Он видел, как филин целиком проглотил стенающих птенцов после того, как растерзал их родителей, а затем устроился спать на ветке, служившей до того их домом. Он видел, как волки съели олениху и ее почти рожденное дитя: слишком слабая и обремененная, чтобы убежать, самка в ужасе хныкала, пока олененок брыкался, не сумел встать на ноги и умер; а мать могла только смотреть, прежде чем разделить его судьбу. Ни тот ни другой кошмар не были случайностью. Было ясно, что охотники всё знали: их глаза сверкали в лунном свете, некий коварный инстинкт вел их к слабым и беспомощным.
В своих скитаниях Рока обошел половину страны пепла и видел, как такие твари преуспевают, не страшась ослепленных дневных существ наподобие мужчин и дочерей Гальдры. Для них не существовало правосудия. Никакой бог, никакие законы не вмешивались, дабы спасти жертв или наказать убийц. Да и с какой стати судить их? Или кого бы то ни было? Разве такие твари не обладают врожденной потребностью в плоти? Как и любой изгой, разве они не умрут с голодухи, прекратив убивать? Разве не исчезнут из этого мира и не окажутся забыты, так что все злодейства и труды их предков будут напрасными?
Рока знал: Добыча не вправе отказывать хищнику.
Правосудие и милосердие – всего лишь женская ложь. Гальдрийские Сестры называли свою силу законом, но вопреки всем красивым словесам, ненавидимым Рокой, закон был силен лишь настолько, насколько сильны те, кто навязывали его жестокостью, а это всегда были мужи с мечами – теми же мечами, какие использовал Имлер.
Лицемерие гноилось подобно незаживающей язве у Роки во рту. Он чуял в воздухе корысть и обман, будто некие зловонные миазмы, душившие каждый вдох, пока не почувствовал, что каждый из них – последний, смертельно разлагающий его легкие. Мысленным взором он увидел тонкостенный дом, построенный на песке, обреченный со временем развалиться и быть унесенным водой. Но я не хочу, чтоб его смыло, подумал Рока, я хочу, чтобы он сгорел.
Он развернулся и зашагал по собственным следам в траве. Черпая из неиссякаемого источника образов в своем разуме, он обрисовал каждый участок земли, по которому прошел, зная цвет почвы и камней, высоту и наклон каждого холма, и возможность обзора с него, и расстояние до следующего.
Рока будет наблюдать и ждать. Он сосчитает своих намеченных жертв и последует за ними, – и если они глупы, если они слабы, он убьет их одну за другой, как тот филин, и ляжет спать в их гнезде, потому что оно удобное. Он проглотит жизни своей добычи безо всякого стыда, ибо стыд так же фальшив, как и скала пророка.
«Ты можешь быть свободен, – сказала его мать, – ты можешь написать собственную историю».
Он до сих пор мог видеть ужасный, чудесный последний взгляд ее глаз, когда она говорила это, и бледные щеки, онемевшие на морозе, отчего ее слова звучали невнятно. Безусловно, нет ничего более свободного, чем дикий зверь, мама. Безусловно, чтобы изменить мир, я должен сначала измениться сам.
Он ускорил шаг, воображая, как показывает ей, что все понимает. Я заставлю тебя гордиться, Бэйла, где бы ты ни пребывала. Отведи свои глаза от рая и наблюдай за мной сейчас. Моя история начнется этой ночью.
9
Дала, у нас есть добыча! Хватит на всех!
Младшие двойняшки – им, по общему мнению, было лет одиннадцать – ворвались в дверь, ухмыляющиеся и перепачканные кровью. Они несли дрова и тяжелый с виду кожаный мешок с припасами.
– Мои герои! – Дала вытерла мокрые руки о фартук, подошла к мальчикам, приобняла обоих, всегда бережная в своей благосклонности, затем выглянула в окно дома.
Миша, самый старший, тащил на спине что-то напоминающее оленью тушу. Огонь жаровни освещал его суровое костистое лицо, подчеркивая впалость землистых щек и желтизну глаз. Она знала: он переносит невзгоды ради них всех и несет груз их жизней на своих плечах. Он никогда не жаловался. Никогда не бил других мальчиков и не орал, а с каждым вздохом учил их, как охотиться, как огородничать, как выживать. Он был вдесятеро лучшим мужчиной, чем когда-либо отец Далы.
– Помогите вашему брату. – Дала убрала лежащие в беспорядке ножи и деревянные чашки с единственного стола, понимая, что работать снаружи было бы разумнее, однако не удастся без света. Она еще выше закатала рукава, завязала волосы на затылке и вывесила выстиранную мокрую одежду за окно – предмет ненависти Миши.