Птенцы, такие - оторвется ли от группы, сожрет что-то не то, и амба! нет его, будто никогда и не было. Память быстренько дотрет оставшееся, завалит слоями, поскольку ничем он себя так и не проявил, не успел, не "сделал имя". Тут неважно, чей он - птичий или человечий; закон один - в своем кругу имя, в чужих - слух, мимолетность, сажа на прошлогоднем костре…
И нет дела птенцам до человечьих имен, а человекам до птичьих.
Ребятенок, однако, знал вовсе недетские слова, и крыл ими лешака без разбора. Но поскольку ни тот, ни другой значения этих слов не знали, и даже смутно не догадывались, обошлось без обидных последствий.
Слово только тогда вес имеет, когда бьешь им точно в больное, и если тот, кому оно предназначалось, не прочувствовал, либо его окружение, должное "просечь" изюминку, обиды своими смешками не добавило, не доложилось, тогда, хоть с запозданием, не жди пара из ушей, налитых глаз, отрываний рук-ног обидчику и всякой мелкой всячины… Тут дела серьезные - лесные, за слово положено отвечать не меньше, чем за весь базар. Если кто и понял, оценил сказанное, то посмел улыбкой треснуть, лишь зажав собственную голову промеж ног, накрывшись дерюжкой, заткнув все смеховые дыры, но и то, лишь мыслишками мелкими повеселиться, пряча их глубоко-глубоко…
Лешак учил самым действенным объясняловом - тумаком. Бил, мутозил, но хоть с чувством, однако не калечуще. Все-таки понимал, дитя - человечье, племени маложивучего. Дитя с каждого такого тыка с воплем улетало в жгучий куст и с неменьшим выпрыгивало обратно - лучше уж под затрещину, чем в месте, где так обгораешь…
Заглянув в эти места через годик-другой, застали бы ту самую картину, только отметили бы про себя, что затрещины покрепчали, да дитя - не совсем дитя, отсиживается в кусту чуток подольше, скорее по собственному хотенью (должно быть, кожа окрепла, либо куст выдохся), а выскочив, так и норовит поднырнуть под лапищу, и уже само ткнуть локтем в подмышечье, где у лешаков слабое место. Отметили бы, что иной раз даже подпрыгнуть успевает - махнуть кулачком, целясь под сопелку… и решили, что, не берись, лет через пяток такое удастся. И еще подумается, хорошо, что ребятенок один. Бывает такое, что бесунчик нападает на всех детей разом, тогда никакой взрослый не смеет им перечить, стать против с упреком - сметут! Нечто муравьиное присутствует, как бы один организм с единой мыслью, когда они вдруг…
Но не хочется говорить про дела страшные. Все от ведьм и войн. И войны из-за ведьм - они в собственных желаниях тренируются, а мужское племя предназначено отдуваться. Но здешним местам опять посчастливилось - все стороной прошло. Некоторые даже и не заметили.
Учил, да так увлекся, что и на четвертого Ерофея не пошел на лешачью гулянку, позабыл в спячку лечь.
Леший слет на Ерофея - словно огромный улей гудит по центру леса, в самой его чащобе. Бесятся! Совсем, как иные людишки в божий праздник Покров, когда по осени прибрано все, а запал остался, никак не остановиться, но не к чему приложить усилия. Уже пройдено освященным плугом на сохранение полей от всякой нечисти, чтобы не наползал лес.
Но как лешаки не думали соваться в гости на Покров (чужого не надо - свое не расхлебать), так и на Ерофея, свой наиглавнейший праздник, не желали видеть никого в лесу. Любого оголтелого, либо безрассудника, а хоть бы светлого, темного и даже в полосочку Иного, попавшего в лес по великой нужде, не выслушав доводов, разнесли бы по кусочкам в разные его концы.
Гуляй на Ерофея! Крути хвосты обмельчавшим драконам и хвастай сколько открутил - все равно к новому сезону заново отрастут. Скрипи соснами боровой оркестр! Гуди всякой полостью, земляной ли, дуплом ли, а хоть бы и в нутро молодки - в самое ее натруженное. Все любо! И пусть на Ерофея принято краденных молодок отпускать - провожать до места, либо закапывать - некогда. Гулянка! Как такое пропустить! Ерофей бесшабашный! Вся энергия, что не израсходовалась за лето, все, что скопилась по отсутствию фантазии, либо по лени, жадности, - все должно выплеснуться без остатка. Иначе не заляжешь в спячку, будут сниться дурные сны, ощутишь шкурные зимние неудобства. В такой день дурят по-крупному, а уж если соберется много… Уту! Это для всех чужаков - окраина, а для тех, кто здесь живет, самый центр мира. И других не надоть. Пусть сводят где-то счеты комса и… пусть… не понять им прелести простой лешачьей гулянки!
То обязательно затеют строить туннель в какой-то Китай, для раскрытия глаз тамошним лешакам на их желтизну, притащить к себе и предъявить настоящее - пусть де сравнят, да устыдятся… Один раз так разошлись, что прокопали порядком, но ошиблись направлением, попали в соседнее озеро - отчего многие нахлебались пресного до протрезвления, расстроились и зиму спали плохо.
Все развлечения пропустил лешак. Словно и не он стал - исхудал. Учить других дело для мозгов нагрузочное.
Учил ходить боком, и боком же бегать - наплывать, без глупого задера вверх-вниз, чтоб всяк видящий - не видел: вот только где-то было, вот только что нестрашно далеко и тут уже рядом, вплотную и страшно до обморока. Учил отводить глаза, чтобы чужак формы не воспринимал телесной, привязки к ней не делал, никакого мысленного образа не возникало - рассеивалось на общем фоне. Учил натруженное, набитое держать выше, прикрывая им самое уязвимое - ум. Учил видеть не глазами, а голыми участками, благо таких у ребятенка оказалось много. Неприлично много, потому дело это решил поправить…
Кто-то видел, как лешак гонял старого лося до полного его и собственного умопомрачения, пока, наконец, не привел к тому, что намечал - загнал, завяз тот в болотине по брюхо. Тогда, пригрозив, чтобы терпел (иначе, мол, счас же комлем промеж рогов), да показав комель, чтобы проникнулся - осознал, оборвал ему волосья с ушей и нижней губы. Зажав в кулаке, устало побрел к жилищу и даже комель оставил, все-таки годы не те, не весна в подбрюшье, чтобы так бегать.
Волосья заправил пучком в ворованный граненый стакан, на дне которого еще осталось "живительное" с давней гулянки на Егория - пусть отпиваются. (Свой стакан, по старинному уставу, положен каждому лешаку, но часто теряют.) Когда волосья настоялись на "крепком", затеяли между собой грызню, и все норовили выползти - поискать, к чему бы присосаться? - взялся рассаживать их ребятенку по плечам. Разве дело - лысый лешак? Еще скажут - больного к хозяйству приваживает! Такому, мол, на собственный удел нечего и зыриться.
Ребятенок ойкал, когда волосья вгрызались в кожу, укоренялись и обустраивались. Вживлял, чтобы мог чуять плохое. Давление мысли надо волосом чувствовать. Дернул один (проверить), поддался, остальные негодующе зашевелились и стали углубляться. А волос - зараза! - обвился вокруг пальца и ужалил. Сдернул, бросил, стал втаптывать в землю. Потом сообразил, что не надо бы. Но ушел, гад, уж и ковырялись вдвоем, рыхлили, просеивали, потому как обязательно надо найти, иначе теперь в этих местах на земле не спать - рано или поздно найдет волос обидчика и отомстит.
Но это все дела семейные… Приятное было и огорчительное было. Из огорчительного, то главное, что не хотело дитя человеческое расти вкривь-вкось, хотя научил-таки многому: как правильно припадать на ногу, держать голову ниже плеч, чтобы шеи не было вовсе, чтоб думалось, будто крепко она насажена на туловище, так крепко, что и оторвать нельзя, как зеленое различать, как… Тут всего и не перечислишь. А когда приемыш справился с медведем-погодком и лешак уже решил, что ребятенок не совсем безнадежен, случилось худое…
Пришел гость.
Лезвием ножа чистил редкие желтые зубы, цеплял, разглядывал толком непрожеванные кусочки жесткого волокнистого мяса. Иные смахивал щелчком ногтя, другие, рассмотрев тщательно, считал пригодными и совал обратно под верхнюю губу, где прижимал языком. Кусочки с ножа сбивал ловко, точно - попадая в голову ребятенка, что говорило об изрядной практике подобных дел. Лицом был мят и резан, умом недалек. Нижняя губа усечена, рвана, словно откушена чужими зубами более страшными, чем своими, а может оторвана кривым осколком на последней войне, тоже последним, вялым, что ударил на излете, а иначе срезал бы всю голову и… это было бы хорошо.