Сколько лет Рэти лихорадочно искала заполнителей того духовного вакуума, который не давал ей покоя. Осознанная с помощью Лайта бессмысленность ее бурной деятельности не угнетала, а злила ее. Чем больше риска таилось в какой-нибудь подвернувшейся авантюре, чем более острые ощущения она сулила, тем охотней Рэти в нее втягивалась. Но удовлетворения, душевного равновесия она так и не могла обрести.
На этот раз вместо внутреннего смятения на голограмме запечатлелось глубокое, безмятежное спокойствие. Четкий узор принятого решения был образован линиями, не проходившими через узлы логического контроля. Их словно связывали отростки разросшихся, ярко светившихся альтруистических эмоций. Решение было независимым от разума и ему не подчинялось.
И глаза Рэти смотрели на Лайта как никогда раньше. Они излучали любовь, теплоту, доверие.
— Я сдаюсь, Гарри, — сказала она.
— Не понимаю, Рэти, кому ты сдаешься?
— Старой дуре сдаюсь. Я боролась с ней, презирала ее, была уверена, что справлюсь, и вот… сдаюсь. И сдаюсь с радостью! Я сейчас скажу тебе самую большую глупость в своей жизни.
— Твои умные мысли не всегда меня радовали, может быть, глупость окажется более приятной.
Рэти положила голову на его колени и улыбнулась:
— Я стану матерью… И хочу этого.
Лайт долго готовился к этой последней человеческой встрече с любимой женщиной. Он боялся расслабиться, потерять над собой контроль, а проще говоря — струсить и отступить от своего плана. Он надеялся, что это свидание будет одним из тех, которые оставляли после себя охлаждение. Рэти скажет какую-нибудь ироническую фразу, которыми она как бы стирала проявленную женскую слабость, и снова скроется на долгое время. И уж меньше всего он был готов к тому, что услышал.
Может быть, он вздрогнул от неожиданности или недостаточно быстро нашел нужные слова, но Рэти почувствовала неладное и, вскочив, впилась в него озлившимися глазами.
— Испугался? — выкрикнула она. — Я читаю твои мысли: «Вот уж поистине колоссальная глупость! Добавить к миллиардам несчастных, населяющих Землю, еще одну особь, обреченную на смерть. Стать участницей лотереи, в которой никогда не бывает выигравших. В угоду слепой дуре отказаться от доводов разума…» Угадала? А мне плевать на все доводы разума и на весь твой Инт! Плевать! Плевать! Да, я раба природы и не стыжусь этого. Я с великой радостью повторяю глупость, которую совершали мои прабабки. У меня будет дитя — сын, дочь, может быть, оба сразу. И провались ты со всеми своими мудрыми мыслями!
Темно-зеленые сполохи гнева Лайт потом действительно разглядел на голограмме Рэти. Но в ее словах была только маленькая доля правды. Фон нежности оставался неизменным. Она любила его, даже когда ругала. Любовь к нему была уже любовью к будущему ребенку, и ослабить ее не мог никто. А появившиеся в этот миг фиолетовые прожилки боли только свидетельствовали о силе переживаемых ею чувств.
— Ты плохо читаешь мои мысли, Рэти, — взволнованно сказал Лайт, притягивая ее к себе. — Ничего похожего не пришло мне в голову.
— Правда? — все еще недоверчиво спросила Рэти. Она знала, что он никогда не лжет, но что-то мешало ей верить ему до конца.
— Правда, Рэти. Правда, моя любимая. И никакой глупости ты не делаешь. Как и я, когда целую тебя. Я не отказываюсь от своих идей, но это не имеет никакого отношения к оценке твоих поступков. Мы — дети природы. Пусть бунтующие, но все же дети и не можем не жить по ее законам. Мы едим, дышим, спим, любим друг друга — как же я мог бы упрекнуть тебя, усомниться в законности твоего желания стать матерью? У тебя будет ребенок, и ты… мы будем счастливы.
«Как хорошо, — подумал Лайт, — что Рэти не видит сейчас моей голограммы, не видит того сумбура, который вызван ее признанием». Но Рэти нелегко было успокоить. Она вслушивалась не только в слова, но и в их интонацию, улавливала малейшее шатание мысли.
— Сначала ты хотел сказать, что только я буду счастлива. Потом поправился и сказал «мы». Ты уверен в этом «мы»?
Лайту не пришлось кривить душой, чтобы убедить ее в своей любви к ней и к будущему ребенку. Он старался не выдать той острой боли, которую она ему причинила, того борения мыслей и чувств, которое переживал, и она поверила ему, затихла в его объятиях. Безмятежная улыбка снова осветила ее лицо.
«А когда она узнает, что в этот вечер я уже принял решение, что я не говорил ей правды, она возненавидит меня. Или поймет и простит? Для меня это уже не будет иметь никакого значения. А сейчас?.. Ведь еще не поздно все изменить. Лишиться ее, когда она стала моей навсегда, разве это не безумие? Но иначе я не могу. Никто, кроме меня, не сможет сделать того, что необходимо. Именно теперь я должен так поступить. Должен! Должен остаться верным своему разуму. Должен подавить этот натиск инстинктов. Должен. Хотя бы для того, чтобы не презирать себя, если останусь в живых».
— Странно, как все изменилось, — задумчиво говорила Рэти. — Мне не хочется с тобой расставаться. Мы улетим куда-нибудь подальше от всех людей и будем только вдвоем — ты и я. Мне никого больше не хочется видеть.
— После поездки в Кокервиль мы так и сделаем, — пообещал Лайт.
— Ни в какой Кокервиль я не поеду.
— Мы должны поехать, Рэти.
Она снова отстранилась и удивленно на него посмотрела:
— Это еще почему? С каких пор мы кому-то что-то должны? Разве не ты ругал последними словами моего пра-пра?
— И тем не менее мы поедем.
— Глупости! Жить сейчас в том бедламе, смотреть на противные морды! И думать не хочу.
— И все же ехать придется, — тихо, но твердо сказал Лайт. — Не будем ссориться из-за пустяков, речь идет о нескольких днях.
— Ты от меня что-то скрываешь. Почему ты вдруг так захотел лететь в этот космический бордель? И не ври, пожалуйста, что из простого любопытства.
— Я не буду врать… Просто я не могу сейчас сказать тебе всей правды.
— Это еще почему?
— Доверься мне. Так нужно. Когда ты узнаешь, поймешь, что иначе я не мог…
Лайт чувствовал, что все больше запутывается, и еще сильнее это чувствовала Рэти.
— Я свяжусь с пра-пра и скажу, чтобы он нас извинил, но прибыть к нему мы не можем.