Много шума наделало опубликованное 2 ноября 1964 года интервью лидера итальянских коммунистов Луиджи Лонго. На вопрос о личности Хрущева он ответил не скороговоркой, как хотели бы в Кремле, а развернуто:
«На мой взгляд, даже в свете последних событий, личность и деятельность товарища Хрущева остаются существенными элементами исторической эпохи чрезвычайной важности. Именно от него исходит наиболее открытое осуждение сталинизма, ликвидация культа личности и восстановление социалистической законности. Он вдохновил ориентацию и основные решения ХХ съезда, благодаря которым марксизм-ленинизм вновь обрел свой творческий характер.
Из этих решений вытекают принципы политики коммунистов в эти последние 10 лет: принцип, согласно которому война не является неизбежной, принципы мирного существования, национальных путей к социализму, самостоятельности коммунистических партий»[601].
И так думали многие из лидеров коммунистических партий.
За откликами в различных слоях советского населения внимательно следил председатель КГБ Семичастный. В одном из первых сообщений в ЦК 16 октября 1964 года он писал о том, что советские граждане разгадали подоплеку лаконичного официального сообщения об уходе Хрущева на пенсию по состоянию здоровья и поняли, что он снят за ошибки. Председатель КГБ победно сообщал о «повсеместном одобрении» произошедшего[602]. Семичастный льстил Брежневу, когда писал о «единодушном одобрении» и «нескрываемой радости населения». Не забыл упомянуть и отклик военного инженера с полигона, на котором недавно побывали Хрущев и Брежнев, о хорошем впечатлении от «деловитости Брежнева, от знаний, с которыми он задавал различные вопросы»[603]. И все же, как отмечено в записке КГБ, кое-где высказывается опасение, что отставка Хрущева — «уступка китайцам», и возросло беспокойство, не приведут ли изменения в руководстве КПСС и правительстве «к обострению международной обстановки»[604].
Но самые противоречивые отклики весть о смене руководства вызвала в писательской среде. Кто-то радовался, а кто-то сокрушался. В сообщении КГБ в ЦК КПСС 20 октября 1964 года собрана вся палитра мнений. Латвийский писатель Арвид Григулис высказал пожелание, чтобы ЦК думал о литературе «и помог нам очистить советскую литературу от политического гнилья, он непрошенных учителей, для которых партийность — неведомое понятие, поднял авторитет писателей, верно служащих партийному делу, и, в частности, поставил бы на свое место гениев от тюремно-лагерной литературы и их покровителей, чьи цели мутны как лужа на дороге». В то же время поэты Алигер, Евтушенко, драматург Розов, кинорежиссер Калик и другие полагали, что начнется «новая эра в идеологии», будет дано больше свободы искусству и попыткам новаторства. Они ожидали «ослабления партийного влияния в литературе и искусстве»[605].
А вот секретарь Союза писателей Грибачёв считал, что их надежды напрасны. «Есть одна линия в идеологии, — говорит он, — партийная, ленинская, и все, кто надеется, что с уходом Хрущева создастся возможность для них вновь заняться своим гнусным делом, жестоко ошибаются. Наоборот, Хрущев еще был либералом и отсюда такая распущенность»[606].
Многие же писатели хвалили Хрущева. Сатирик Леонид Ленч: «Как ни говорите, народ любил Хрущева. Пенсии, квартиры, отсутствие репрессий. Забыть об этом трудновато»[607].
Часть писателей заняла выжидательную позицию, и среди них Кожевников, высказавшийся весьма характерно: «Вы погодите рассуждать. Пусть они сами во всем разберутся, а то дров наломаем и костей не соберем»[608]. В Грузии оживились поклонники Сталина: «Мы еще заставим русских собственными руками вырыть из земли памятники Сталину», а в некоторых магазинах вывесили портреты Сталина[609]. Где-то ведь ранее спрятали и сберегли!
Но резкого поворота в политике ни влево, ни вправо, как и возвращения к сталинизму, не произошло. Половинчатость нового политического курса вела к постепенному сползанию в идеологическое однообразие и унылое повторение обветшавших заклинаний. Шло «подмораживание» оживших при Хрущеве ростков свободы. Все выглядело как ползучий реванш умеренных сталинистов и укрепление позиций догматиков.
Хорошей иллюстрацией служит история подготовки доклада к 20-летию Победы. На торжественном заседании должен был выступить Брежнев. Готовить доклад взялись заранее. Неслыханную активность проявил Шелепин. Нет, конечно, он понимал, что с докладом будет выступать Брежнев, но ему хотелось вложить в уста докладчика свои идеи и четко обозначить новые политические вехи. Он и его люди подготовили текст. По отзывам читавших, это была «заявка на полный пересмотр всей партийной политики хрущевского периода в духе откровенного неосталинизма»[610]. Вариант Шелепина был отвергнут, и в докладе Брежнева к 20-летию победы над Германией имя Сталина прозвучало лишь один раз. Но и этого было достаточно — зал разразился горячими аплодисментами. Через четыре года, когда на Политбюро обсуждали, как следует откликнуться на 90-летие со дня рождения Сталина, Шелепин добрым словом вспомнил эти аплодисменты[611].
Через год проблема обозначилась вновь. Брежнев встал перед дилеммой — нужно ли говорить о Сталине в отчетном докладе на XXIII съезде, а если нужно, то как? Это был первый после Хрущева съезд КПСС. На предыдущем, в 1961 году, Сталина ругали много и со вкусом, после чего вынесли из мавзолея. Ну а теперь как быть? В заранее подготовленном варианте съездовского доклада был фрагмент о Сталине вполне в духе его критики на предыдущих съездах[612]. Разве что только без резкостей, в смягченном варианте. Но Брежнев все-таки поделился своими сомнениями на заседании Секретариата ЦК КПСС 17 марта 1966 года, когда рассматривался проект отчетного доклада: «Один общий вопрос. Вы, наверное, заметили, что я до сих пор не поднимал его — это вопрос о Сталине. Я пришел к твердому убеждению не затрагивать этого вопроса». Услышав одобрительные голоса остальных членов Президиума ЦК, Брежнев подытожил: «Здесь все очень сложно. Одни боятся очернения, другие обеления. Съезд поймет правильно. Этот вопрос решен раз и навсегда»[613].
Так и произошло. В отчетном докладе имя Сталина не прозвучало. Может быть, съезд и понял это «правильно». Но в народе вызвало у кого одобрение, у кого — недоумение. На словах партия клялась в верности курсу ХХ съезда, а на деле вся критика сталинских порядков сошла на нет. Да и клятвы «верности курсу» тоже со временем поблекли и почти исчезли. В историко-революционных календарях и газетных статьях перестали писать о том или ином деятеле, что он «пал жертвой беззакония времен культа личности». Теперь чаще говорилось либо иносказательно, с намеком, а чаше просто «умер», без каких-либо объяснений.
Шумная пропагандистская кампания накануне помпезного празднования 50-летия советской власти была беспрецедентной по своему размаху. В этих условиях повышенное внимание брежневского руководства было направлено на усиление и недопущение малейшего инакомыслия и «размывания» советских идеалов. Для Политбюро было очевидно, что волна хрущевских разоблачений культа Сталина имела вполне конкретные последствия. Народ терял веру в социалистические идеалы. С этим Кремль не мог мириться.