ся, хорошо ли я укрыт. За столом он прислуживал лучше любого слуги, а за десертом рассказывал разные истории или просил меня что-нибудь ему рассказать. А еще он непрерывно пожимал мне руку своей клешней! На все эти проявления доброй воли я отвечал бешеным сопротивлением. Я не собирался включать убийцу детей в список своих друзей и категорически не хотел пожимать руку человеку, которого собирался убить. Моя совесть ничего не имела против его убийства, которое я расценивал, как акт необходимой обороны, но мне не хотелось убивать его исподтишка, и своим враждебным поведением я хотел заставить его быть настороже. Отвергая любые проявление симпатий и дружеского внимания, я постоянно ожидал удобного случая, чтобы сбежать. Но мой новоявленный друг проявлял такую бдительность, какой позавидовал бы самый заклятый враг. Стоило мне склониться над водопадом, чтобы зафиксировать в памяти особенности рельефа, Василий тут же с материнской заботой прерывал мои наблюдения. «Осторожно, — говорил он, оттаскивая меня за ноги, — если ты, не дай Бог, упадешь, я буду горевать всю жизнь». Когда ночью я потихоньку пытался встать, он сразу вскакивал и спрашивал, чем мне помочь, Мир еще не видел такого бдительного негодяя. Он круглые сутки крутился вокруг меня, словно белка в колесе.
Но больше всего я впадал в отчаяние из-за демонстраций бесконечного доверия к моей персоне. Однажды
я попросил разрешение посмотреть его оружие. Он сам вложил мне в руку свой кинжал. Это был русский кинжал из дамасской стали, изготовленный в Туле. Я вытащил его из ножен, проверил пальцем, хорошо ли он заточен, и направил прямо ему в грудь, целясь между четвертым и пятым ребром. Он с улыбкой сказал: «Сильно не дави, ты меня убьешь». Надави я чуть сильнее, и возмездие могло бы свершиться, но неведомая сила удержала мою руку. Достоин сожаления тот факт, что честному человеку нелегко заставить себя отправить на тот свет убийцу притом, что убийце не составит труда прикончить того же самого честного человека. Я вернул палачу его кинжал. Василий протянул мне пистолет, но я отказался его брать, сказав, что полностью удовлетворил свое любопытство. Он взвел курок, показал мне спусковой крючок, поднес ствол к голове и сказал: «Раз! И ты лишишься охранника».
Лишиться охранника! Черт побери, именно это я и хотел! Но представившийся случай был слишком хорош, и именно из-за этого меня сковал предательский страх. Если бы в такой момент я убил Василия, то не смог бы вынести его последнего взгляда. Было бы лучше убить его ночью. К несчастью, он не стал прятать оружие и демонстративно выложил его между нашими постелями.
Наконец я придумал, как сбежать, не разбудив его и не перерезав ему горло. Эта мысль пришла мне в голову в воскресенье 11 мая в шесть часов вечера. В тот день, когда праздновали Вознесение, я заметил, что Василий плохо переносит выпивку. Вспомнив об этом, я предложил ему
вместе поужинать. Такое проявление дружеских чувств вскружило ему голову, а все остальное сделало смоляное вино. С тех пор, как я утратил доверие Хаджи-Ставроса, он не удостаивал меня своими визитами, хотя и вел себя, как истинно благородный хозяин: кормили меня лучше, чем его самого, и если бы я захотел, то мог бы зараз выпить бурдюк вина и бочку ракии. Василий, приглашенный на великолепный пир, поначалу держался с трогательным смирением. Он уселся в трех футах от стола, словно крестьянин, приглашенный к своему властелину. Однако благодаря вину эта дистанция постепенно сокращалась. В восемь часов вечера мой охранник взялся рассказывать мне об особенностях своего характера. В девять часов он уже еле шевелил языком, но продолжал что-то бормотать по поводу приключений в молодые годы и даже пытался рассказать о своих подвигах, от которых у любого следователя волосы встали бы дыбом. В десять часов он впал в человеколюбие, и его стальное сердце растворилось в ракии, подобно растворенной в уксусе жемчужине Клеопатры. Он поклялся, что пошел в бандиты из любви к человечеству, преследуя цель сколотить за десять лет состояние, чтобы построить на эти деньги больницу, а затем удалиться в монастырь на горе Афон. Он пообещал
не забывать меня в своих молитвах. Я воспользовался его добрыми намерениями и влил в него огромный стакан ракии. С тем же успехом я мог бы предложить ему выпить горящую смолу: к тому времени он так сильно возлюбил меня, что уже ни в чем не мог мне отказать. Вскоре Василий умолк. Голова его принялась раскачиваться с регулярностью маятника справа налево и слева направо. Он протянул мне руку, наткнулся на остаток жаркого, сердечно его пожал, свалился навзничь и погрузился в сон, напоминая своим видом египетского Сфинкса, разбудить которого не смогли даже французские пушки.
Теперь все зависело от быстроты моих действий. Каждая минута была на вес золота. Я взял его пистолет и выбросил в овраг. Затем я взял кинжал и едва не отправил его вслед за пистолетом, но вовремя одумался, поняв, что с его помощью мне будет легче нарезать куски дерна. Мои замечательные часы показывали одиннадцать часов. Нашу трапезу освещали два очага, в которых горели куски дерева, пропитанные смолой. Я затушил их из опасения, что свет привлечет внимание Короля. Погода была самая подходящая. Луны не было и в помине, зато звезд — видимо-невидимо. Куча нарезанного лентами дерна лежала в стороне, напоминая рулон драпа. В течение часа были готовы все материалы, необходимые для побега. Подтаскивая их к роднику, я случайно задел ногой Василия. Он тяжело приподнялся и по обыкновению спросил, не нужно ли мне чего. Я бросил на землю все, что держал в руках, присел рядом с ним и попро-
сил выпить за мое здоровье еще один стакан. «Правильно, — сказал он, — меня как раз мучит жажда». Я налил ему полную чашу ракии. Он выпил половину, вылил остальное на грудь, попытался встать, упал лицом вниз, раскинул руки и больше не шевелился. Я кинулся к плотине и при всей своей неопытности умудрился за сорок пять минут полностью перекрыть низвергавшийся из чаши родника поток. Шум водопада сменился звенящей тишиной. И тут меня охватил страх. Я подумал, что, скорее всего, Король, как все старики, спит очень чутко, и тишина запросто может его разбудить. Мысли в моей голове окончательно спутались, но я все же вспомнил одну сцену из «Севильского цирюльника», в которой Бартоло проснулся, как только перестало звучать пианино. Я проскользнул к лестнице и внимательно оглядел кабинет Хаджи-Ставроса. Король и его ординарец мирно спали. Я приблизился к его ели и напряг слух. Все было спокойно. Тогда я пошел назад к своей плотине, прошлепал по луже, уже доходившей мне до щиколоток, и заглянул в пропасть.
Склон горы отбрасывал тусклые блики. Кое-где я заметил несколько впадин, в которых застоялась вода. Я вернулся в палатку, взял висевшую над постелью коробку и забросил ее за плечи. Затем прошел мимо нашего обеденного стола и забрал четверть буханки хлеба и кусок мяса. Всю провизию я запихал в коробку в надежде, что утром смогу ею позавтракать. Изготовленная мною плотина пока еще сдерживала напор воды, а ветер, как мне казалось, должен был уже подсушить спуск с горы. Время между тем приближалось к двум часам. Я подумал, что было бы неплохо на всякий случай захватить с собой кинжал Василия. Но он лежал на дне чаши родника, и я не стал терять время на его поиски. Я снял ботинки, связал их шнурками и повесил на ремни заплечной коробки. Наконец, оценив взглядом результаты своих трудов, вспомнив об отчем доме и послав воздушный поцелуй Афинам и Мэри-Энн, я перекинул ногу через парапет, ухватился двумя руками за нависавший над пропастью куст и, уповая на Господа, отправился в путь.