"Вы не должны обращать на них внимания, – продолжила она с глазами, полными симпатии. – Видите ли, пожилая женщина потеряла обоих своих сыновей на вашем фронте и, естественно, терпеть не может всех русских, однако вам следует понять её и простить. Касательно же другой, что ж, она всего лишь напуганная 'ду́ммкопф'7, считающая, вероятно, что 'большевик' означает 'вор' и что её отделанный серебром чемодан, и её шелка, и кружева, и оборки не могут быть в безопасности в одном купе с вами. Просто забудьте о ней, вот и всё! И, как вы видите, я-то не сбежала и по-настоящему рада знакомству. Пусть вы и русская, но наши страны больше не пребывают в состоянии войны, а это значит, что вы мне не враг. И вы точно не большевичка, так как большевичка не выглядела бы столь хилой и жалкой", – добавила она, густо покраснев.
И хотя после пережитого за последние дни моё состояние нельзя было назвать весёлым, я не могла не рассмеяться над последним замечанием, сделанным ею в мою защиту: "Слишком хилая и жалкая, чтобы выглядеть как большевичка!" Это был оригинальный комплимент, но, по крайней мере, хотя бы один человек попытался сказать мне что-то доброе. И тогда эти ставящие в тупик новые проблемы, которые стали возникать с того самого дня, как я покинула Россию, внезапно нашли в моём сознании своё разрешение, заключавшееся в том, что теперь русские совершенно определённо не были в чести́ за границей – во всяком случае, в этой части Европы. Мне стало интересно, будет ли так же и в Англии, но, впрочем, я уже начала осознавать, что, какие бы трудности ни ждали меня впереди, во время этого путешествия я, безусловно, проходила прекрасную школу, наиболее эффективно готовившую меня ко встрече с ними.
Остальная часть пути прошла без происшествий. Я благополучно пересекла границу, спокойно прошла таможню, изумившись вежливости бельгийцев, которые, казалось, не возражали против того, что я русская, и прибыла в Остенде ранним утром – как раз вовремя, чтобы успеть на пароход до Дувра. Так как море выглядело очень неспокойным, я осмотрительно ограничилась на причале чаем и сухими тостами, одновременно с тревогой наблюдая за тем, как многочисленная британская семья, сидевшая за соседним столом, поглощала один из самых обильных, которые я когда-либо видела, завтраков.
Отец решительно убеждал свой выводок набить в себя еды как можно больше и даже довольно резко осадил свою жену, робко попытавшуюся протестовать. Когда я встала из-за стола, они всё ещё флегматично жевали, и я не могла не задаться вопросом, как они будут чувствовать себя, когда выйдут в море. И на него очень скоро был получен ответ, поскольку сразу после отплытия из Остенде судно стало немилосердно качать, и первыми, кто почувствовал последствия этого, были члены той самой британской семьи, которая, к несчастью, расположилась вблизи от моего шезлонга. Чтобы избавиться от них и от других страдающих морской болезнью пассажиров, я побрела прочь и поднялась на шлюпочную палубу. Там, цепляясь за маленькую железную лесенку и в течение всего перехода оставаясь недвижимой, будто кариатидная ростра8 на носу древнего фрегата, я пела во весь голос, покуда ветер развевал мои юбки и дождь хлестал мне в лицо. Это время, проведённое там наверху, вдали от всех и наедине с дождём, ветром и морем, издававшими столько шума, что я не слышала собственного голоса, было просто волшебным. И даже насквозь промокнув, я не заметила этого, пока мы не высадились на сушу.
Прибытие в Лондон
В Дувре я дрожала, отряхивалась и сушилась, как могла, но самым поразительным стало то, что я не простудилась и даже ни разу не чихнула после эдакого плавания сквозь ноябрьский шторм.
В корабельном поезде9, идущем в Лондон, я безотрывно глядела в окно, дабы не упустить ни единой детали моей первой встречи с Англией. Проносящийся мимо сельский пейзаж казался мне до боли знакомым, будто я не единожды видела её прежде. И пока я смотрела и смотрела, мне чудилось, что я слышу голос старой Наны10, снова и снова описывающий мне её родину, в то время как я сидела рядом с ней на огромном диване в моей детской и умоляла: "Ох, ну, ещё чуточку, Нана, расскажи мне ещё что-нибудь", – всякий раз, когда она делала очередную паузу в своём повествовании. Да, всё-всё выглядело именно так, как она описывала много лет назад, и словесные картинки, которые она нарисовала тогда, оказались удивительно реалистичны.
"Когда-нибудь ты поедешь в Англию, Пташка, в страну, где растут голубые колокольчики, – мечтательно говорила она, – и тогда ты вспомнишь всё, что я тебе рассказала".
"Но мы же поедем вместе, Нана", – кричала я, обвивая руками её шею, а потом горько рыдая после её тихого ответа: "Нет, Пташка, ты поедешь одна, ведь к тому времени я уже буду лежать глубоко в земле".
Тягостные впечатления детства, ранящие, словно булавочные уколы, даже по прошествии стольких лет.
Первое, что поразило меня, когда поезд прибыл в Лондон, – это запах, типичный английский запах, который Нана всегда привозила с собой обратно в своих кофрах. Стоило ей открыть их (первый был маленьким, коричневым и жестяным, другой же – гораздо больше размером, чёрным, с медными гво́здиками по краям и надписью "Харриет Изабелла Дженнингс", написанной сверху золотой краской), как я тут же улавливала лёгкую волну этого странного и чу́дного аромата, заставлявшего моё сердце биться чаще по какой-то неведомой причине, которую я ни за что не смогла бы объяснить.
"Запах, лондонский запах приехал!" – кричала я, возбуждённо пританцовывая вокруг кофров, пока Нана доставала и аккуратно раскладывала свои вещи. Там были подарки для всех – никто и никогда не был забыт – и лакомства, настоящие английские вкусности, которые я так нежно люблю по сей день. Сливовые пудинги, деликатесы из рубленого мяса, джемы и желе – одно за другим она извлекала их, а я стояла рядом, благоговейно затаив дыхание. Из своей последней поездки она привезла мне шёлковый пояс в шотландскую клетку и атласную белую с позолоченной каймой рамку для фотографий.
Эти кофры были самыми первыми предметами багажа, увиденными мною в жизни, и даже сейчас, лишь заслышав, как кто-то говорит "кофр", я сразу представляю себе маленький коричневый жестяной сундучок Наны и его более крупного чёрного собрата. И печаль, и радость приносили они в мою жизнь: печаль – пронзительную, трагическую, душераздирающую, – когда Нана собирала их перед отъездом в отпуск, и неописуемую радость, когда она распаковывала их по возвращении. Немудрено, что на перроне в Лондоне мне почудилось, будто я вновь стою рядом с открытым багажом Наны, вдыхая глубоко и восторженно мой любимый с детства аромат.
Несмотря на то, что из Дувра я отправила своей сестре извещавшую о моём прибытии телеграмму, так вышло, что та была доставлена лишь после того, как я уже добралась по её адресу, и потому никто не встретил меня на вокзале. Итак, я, прождав некоторое время и ничего не зная о метро и иных дешёвых способах передвижения, доехала до Голдерс-Грин11, где жили Ольга и её муж12, взяв кэб в ущерб своему скудному кошельку.
Мои первые впечатления были самыми ободряющими. Мне сразу понравился Голдерс-Грин, поскольку он напоминал картинки из книг Кейт Гринуэй13, и я была просто очарована внешним видом маленького коттеджа своей сестры. Но, увы, меня тут же ждало горькое разочарование. Не знаю почему, однако я представляла себе, что буду жить в комнатке, которая станет моим личным уголком, – некоей крошечной спаленке с решётчатым окном, камином и парой-тройкой предметов старомодной английской мебели, включая один из тех причудливых умывальников с большой фарфоровой чашей и кувшином. Вместо этого меня отвели в единственную спальню, которая имелась в домике, и любезно объявили, что она будет моей до тех пор, пока я не найду подходящее жильё в каком-нибудь другом из коттеджей Голдерс-Грин. А тем временем Ольга и Георгий поночуют в доме своих друзей Миллингтонов. Это меня ужасно огорчило. Возможно, потому, что в течение нескольких месяцев, с того момента как было принято решение, что я уеду из России и присоединюсь к своей сестре в Лондоне, я грезила о маленькой отдельной комнате, которая наконец-то стала бы моим постоянным пристанищем и местом покоя после долгих лет скитаний. Ведь с 1914-го года, когда я, уйдя из родительского дома, поселилась в госпитале, где работала и училась, у меня больше не было своего собственного угла. В последний же год мечта о нём буквально стала навязчивой идеей.