– Фамилия? – спросил он у Ксена, поскольку они стояли в группе вновь прибывших космических десантников и прочих исследователей-практиков.
– Мы Зотовы, – поспешно ответил Ксен, заслонив собою Ксению, – Ксен и Кларисса Зотовы.
И он отошёл, занявшись другими людьми, более ему важными, чем они, агробиологи, служебный планктон в его мнении.
Уже в столовом отсеке в один из дней, увидев факел её волос, он смотрел долго и пристально, как будто пребывал в ожидании её ответа на вопрос, который не задал.
Что было смоделировано Ритой, то и случилось
Потом уверял, что узнал сразу, но Ксения не верила.
– Но если бы я явилась тою же, что и была тридцать лет назад? Не изменившись ни в чём? – спросила она тоже потом.
– Я любил тебя прежнюю. А эту, кем тебя стала, не могу. Ты влечёшь, но ты не она. Словно бы заболеваешь эйдетизмом, щупаешь образ, которого нет. Но я его ощущаю и вижу. Ты сродни болезни.
– Может, прекратим эксперименты по вызыванию духов прошлого? Скажи, и я улечу, – она напускала на себя невозможное в действительности равнодушие, терзаясь его нежеланием вернуть ей прошлую любовь.
Но он не хотел, чтобы она улетала.
– Раз возникла, то уж и торчи здесь! – ответил грубо. – Не хочешь, уматывай на Землю.
Но она хотела, и она не умотала. И потом, когда ей думалось, что не хотела уже, всё равно ходила. И он никогда не говорил ей о том, о чём она всё равно знала. Как он, ближе к местной ночи, когда город затихает, сидит в своём рабочем отсеке, не присутствуя там душой, потому что душа бродила где-то, за пределами купольного города и этого спутника, и за гелиопаузой всей этой чуждой системы жёлтой звезды… А если он не бродил, то её, Ксении, незримое прикосновение отвлекало его мысли уже всё равно. Она посылала ему свой импульс, и он его улавливал. Он отрывался от своих насущных задач и компьютеров, глядя в пустующее пространство, где она должна была предстать перед ним с минуту на минуту. Для его жены и детей в эти ночные часы места не находилось ни внутри, ни снаружи.
Правда, с отступлением и временным затишьем их взаимной стихии, всё возвращалось к привычному распорядку. Он бесцеремонно выпроваживал её твердой рукой семьянина и сурового вождя, не знающего ни слабости, ни только что пережитого беспамятства. Уворованными же у чужой жены ночами оживали все их прежние любовные игры юности, слова, за что она и терпела его дневное лицедейство. Он целовал её запястья, и они начинали ныть, её глубинные жилки и сосуды, и он говорил:
– Дурёха ты, дурёха…
После генерального, глубинного омоложения ей говорили врачи, что прежние черты восстановятся, останутся юными, но она постепенно вернёт себе подлинный облик, соответствующий не последним годам, разумеется, а соотносимый тому, который и был. Постепенно. Но тут, то ли его память о ней, прежней, вливалась в неё вместе с его семенем, то ли все процессы ускорились в ней, но она быстро стала меняться, возвращаясь к себе, к той, какой и была. Лицо слегка раздалось, нос стал шире, губы, утратив своё бутоноподобие, расплылись её прежней усмешливой, хотя и манящей формой. Даже веснушки слабенько так, но стали проявляться. Каждый раз Ксен столбенел, глядя на неё, как она входила в зелёные гущи оранжерей, где печальный, обманутый в своих ожиданиях, он самозабвенно отдавался своей необходимейшей для всех работе, но никем не ценимый сам по себе:
– Ты становишься прежней. Нет, стала. Ты скоро вернёшься ко мне?
– Угу, – бурчала она невнятно, думая о чём угодно, но не о своём возврате в семейный закуток.
А душа уже узнавала свое былое обличье, словно сбросившее новенькую пленку красивой и стандартной безличности, в которую была упакована новенькая Ксения, ставшая Клариссой. По утрам из зеркала смотрело её собственное лицо, но покрытое лучистой молодостью. Изнутри приступом тошноты приходил страх, вдруг это маска? И она неожиданно свалится, явив ей и всем окружающим её истинный возраст, как произошло это с Вороной на спутнике? После приступов рвоты она судорожно осматривала подушку на предмет выпавших волос, но ничего не происходило. Её организм был силён и подлинно молод. Ей и в голову не приходило, отчего эта смена настроения и самочувствия. И чтобы удержать эту молодость, она и впрямь уподоблялась маске, боясь лишний раз засмеяться, гася в себе эмоции, могущие всплыть наружу и смять лицо неожиданной морщиной. Ксен с тревогой глядел на позеленевшее от утренних приступов лицо, гнал к врачам, догадываясь о том, о чём не хотела догадаться она сама.
Женщины в городе считали её фальшивой, неискренней, и постепенно вокруг неё возникло отчуждённое пространство, куда никто не совал свой нос и свой язык. А мужчин её безмятежное по виду, статичное точёное лицо околдовывало, влекло, и она это знала. Конечно, он не был таким, как прежде. Тем, кто в нетерпении сбрасывал свою одежду едва ли не у порога того жилища, где доводилось им оказываться вдвоём в их юности. Тем, кто, переливаясь через край своим любовным к ней влечением, демонстрировал ей это наивно и бесстыдно, гордясь собою, своей мужской доблестью. Такого уже не было. Но вспышка их телесного единения, полнота слияния, были всё те же, как и в юности. И Ксения знала, что не только телесным было это единение, это слияние. Это был разлив их становящейся опять общей души.
Из каменного сосуда она превратилась в живой и эластичный. И вот стали заплывать контуры её точёного тела – вазы, и стал выпирать переполненный излияниями любовной энергии из твёрдо – каменного и огненно-живого источника её живот. Это произошло стремительно быстро, и все колонисты, и мужчины и женщины, удивлённо смотрели ей вслед. Все догадывались, что её Ксен тут никак не поучаствовал. Но кто? Об этом знали только Ксения и Рудольф.
Ночной Рудольф, потому что дневной Рудольф тоже был тут абсолютно не причём. Днём он не замечал её по-прежнему, как и в первые дни прибытия. Она умышленно лезла ему на глаза, задетая отчужденным безразличием, пусть и наигранным, но обидным. Шла животом вперёд, тоже наигранно не глядя, когда он гулял со своей женой по вечерам. Пикантность ситуации была в том, что и жена гуляла с животом. И они сталкивались этими животами на пешеходной дорожке их малого мира, были уже как бы и родными телесно, но жена, отодвигаясь в сторону от траектории движения Ксении, смотрела ей в лицо синими круглыми глазами, тараща их с каким-то детским любопытством женщины – дурочки. Женщины, не ведающей о том, что её разлюбил тот, кто держал её за руку. А он замирал от вида брюхатой «Клариссы», под каковым именем она тут присутствовала для всех, с гордой и затаённой радостью, уловить которую дано было только Клариссе – Ксении, ничуть не радующейся в ответ.
И почему? Ведь она столько мечтала об этом попадании в её, столь долго ждущую этого мишень. И не ревность была тому причиной, и не желание занять место дурочки – жены, а её мучительное раздвоение, вдруг настигнувшее её в моменты ею выстраданного, вымечтанного соединения, вернувшего молодость уже и чувствам. Всё было прекрасно, и всё было ужасно запутанно. Как и всегда в её жизни. У её счастья была темная тень – её обида на него. Одна половина её маски улыбалась, а другая половина плакала. Одна половина Ксении играла и радовалась, другая половина страдала и корчилась. Она и рвалась к нему, и она же стремительно убегала от него в своих мыслях. И это было ей наказание за её блуд, за её подчинение чужой воле и собственным страстям, за её прошлое, за её настоящее, за всю её неудавшуюся жизнь, которая не делилась на две половины, а была одна. И в этом натяжении, надрыве двух половин одной женщины пульсировала её боль, о которой знал только один человек, над кем все тут потешались, это её Ксен, всё в ней принявший и всё понявший. В который уже и раз. Всё терпящий. Но его Ксения никогда не считала своей удачей.
Общение с врачом Викой – необходимость, взаимно вредная для здоровья