– Толи с неба упал? – Спросил пришлого Потап. – Миг назад тебя здесь не было.
– С неба, дяденька, с неба. Ветром принесло.
– Сейчас много чего ветром носит. Смотрю, и тебя вот надуло?
– Ох, надуло, дяденька, надуло… Сам–то я сирота, ни отца, ни матери не знаю… По свету скитался, аки слепец блукал, и не видел ни добра, ни участия к свое персоне. А тут болезнь со мной приключилась, и думал, никогда она не отпустит меня, и вовсе не закончится. Больной, сирый, шёл я и шёл, а дороге, дяденька, ни края, ни конца… Думал, хуже уж не бывает, а оказалось, что бывает. Наткнулся на заросли чертополоховые, да такой чертополох, аж до небушка вырос. Ни в каких краях такого больше не видывал. Весь я изранился о колючки, застрял меж стеблей. Сижу аки кроль в терниях, есть–пить нечего, а охота, аж живот подвело к спине, того гляди, наизнанку вывернусь. И тут ветер ещё проклятый подхватил меня и понёс, потащил по небу, а куда – неведомо… А уж как здесь оказался, того и не помню вовсе. Будто позвал кто, а встретить выйти забыл.
– Да ты в терем–то заходи, а то уж продрог весь, – скомандовал Потап и удивился, с какой прытью гость дверь на себя рванул. Но, подумав, что новичка можно будет в дружинники пристроить, спросил:
– Как звать–то тебя, бедолага?
– Лишенька… – Ответил паренёк и, бочком проскользнув мимо воеводы, гаденько улыбнулся.
Второй ногой за порог заступил, как в тот же миг Вавила–царь замертво упал. Сердце там у него, не сердце, а только Домовик всполошился. Вот у царёвой кровати стоял, укладывать помогал, с советами под руку бабкам–знахаркам лез, а миг – и уж у дверей оказался.
– Не пущу! – Закричал он, загораживая путь ненавистному гостю. – Куды прёшь, ибо дом тут приличный и тебе, паскуде, в нём делать нечего. Пошёл вон, ибо не звали тебя, а без зова не по закону являться. Кышь, нечисть пекельная, неназываемая! Трупом хладным лягу, а не пущу!
– Пропусти его, – раздался голос. Не громкий, но такой, что холодом до самых костей пробрало. – По закону он здесь.
На пороге появилась красавица в дорогих парчовых одеждах, украшенных самоцветными каменьями. Спокойная, красивая, но на красоту её смотреть только издали можно. Вблизи глаз режет белизна кожи, спокойствие взгляда, недвижность губ.
– Мора Морена, пощади царя нашего, – взмолился Домовик, – все для тебя сделаю, отсрочь кончину его, ибо сына только на руки второй раз взял. – И маленький хозяин подполз к ногам грозной гостьи.
Морена, будто отметая сор, взмахнула подолом, и прошла в терем. Через миг обратно вернулась, ведя за руку царя Вавилу. Тело–то его в горнице лежало, люди ещё не поняли, что душа уже в другой мир направилась.
– Мара Морена, пощади, Родом молю! – Домовик плакал, но хоть и сам понимал, что царя не спасти, не оставлял надежды умилостивить хозяйку смерти.
– Чтобы Родом молить, Рода почитать надобно, а не плевать на него, как царь твой сделал. Да не один раз, а дважды подряд. За что и прерваны дни его поднебесные, чтоб другим не повадно было. А Вавиле теперь сидеть на облаке Рода Великого и службу старику служить вечную в наказание. Скажу тебе, маленький домашний хозяин, что моя была б воля, я б царя твоего в царство Пекельное определила бы, ежели б места похуже не нашлось. Мне он оскорбление утворил, куда посерьёзнее, чем деду моему тот плевок показался. Вот за сыном его, Владеем, приду, как будет срок. А куда я его поведу? В наш Ирий–сад? Али в хызрырский определять, ежели, конечно, таковой имеется? И одна ли я за ним приду? Или приду, а его уж хызрырский Ырлик–хан в подземное царство определил, меня упередив? Всю голову уже сломала, думая.
И вышла. Дух царя–батюшки следом выплыл. Домовик утёр слёзы рукавом, больно ему, но ничего не поделаешь. Повернулся он от дверей, палату грановитую хозяйским взглядом обвёл, да и наткнулся взгляд его на Лишеньку. Тот уже в новой рубахе сидит за накрытым столом, за обе щёки пироги уплетает. Вокруг люду собралось, слушают, горе его разделяя, языками цокают, головами качают, да приговаривают: «Ох, лихо–то, лихо какое!». А гость знай, жуёт, да за едой успевает о горестях и бедах своих рассказывать.
Домовик по лесенке в царскую горницу поднялся. Вавила лежит на лавке широкой, не дышит. Люди вокруг суетятся, к последней дороге готовят умершего.
Царица Кызыма не выла, волосы на себе не рвала, как это другие бабы бы сделали. Села она рядом с мужем, за руку его взяла и замолчала. А к вечеру и сама душу на волю отпустила. Плакали лукоморцы, провожая их на погребальный костёр, да делать нечего: человек располагает, планы строит долгосрочные, а жизнь… да и смерть тоже – они свои виды на человека имеют.
Шли годы, десятилетия проплывали, а в Лукоморье будто остановилось время. Разлившиеся в половодье реки, и те в берега устоявшиеся входят. В Ирие тоже всё успокоилось, устоялось, и в ритм привычный вернулось. Тихо плескались молочные волны меж кисельных берегов, дивные цветы ароматами опьяняли, молодильная яблоня обещала богатый урожай, корова Зимун не грустила, молочком райских жителей баловала.
Лада от плиты не отходила, пекла да пела, радуя мужа и оладушками, и весёлыми песнями. Сварожичи своими делами занимались, определёнными самим Родом Великим. А древний Род спал на родительском облаке.
Перестал дедушка о потере книги Голубиной стенать да плакать, успокоился. Но сны смотрел с удовольствием. Снилось ему всегда одно: будто сидит он на каменном троне, книгу Голубиную крепко держит, и судьбы всего мира в его руках. А облако бы над всеми странами–государствами плывёт, и людишки, как завидят его, падают бить земные поклоны. А сам бы Род молод, силён, кровь в нём так и играет, сила по жилам бродит, выхода просит. И столько её накопилось, что с кончиков пальцев молнии срываются, да вот применить некуда.
И вздыхал старый Род, не просыпаясь, и бормотал сквозь сон: «Ой, лихо, лихо»…