– Царь! Царь–батюшка, куда ж ты запропал–запропастился?!
Вавила вздрогнул, оглянулся воровато, но от намеченного плана отказываться не стал, продолжил осмотр.
– Да что ж у Еленушки всё не по–нашему, не по лукоморски–то? Да как же отличить одно от другого? – Сердясь на себя за столь недостойное царя поведение, бормотал он, перебирая дочкину косметику. Наконец, ухватил пузырёк, ярко–красного цвета. – Оно али не оно? – засомневался Вавила, едва не выронив пузырек из внезапно вспотевших рук. – Это буквы иноземные, пожалуй, оно и будет то самое, искомое, зелье молодильное из городу Парижу. И, опять же, морды белые нарисованы, гладкие, без морщин… А што тут крест накрест намалёвано? Никак кости? – Царь почесал под короной лысину, нахмурился. – Да поди и молодеют от оного зелья, поди косточки тоже молодыми делаются, вот и обозначили… Эх, совестно без спросу брать, но попросить – а значит, заявить о немужском интересе, какой всенепременно дурью обозначат… Нет… это и вовсе никак нельзя. Это ж напрямую себя посмешищем выставить! – И сунул в карман бутылочку из красного стекла, на пузатом боку которой, в аккурат над скрещенными костями, будто насмехаясь, скалился беззубым ртом череп.
– Папенька, отзовись! Обыскалась тебя! – Дверь открылась и в светёлку вошла Елена Прекрасная. Царь, пойманный на месте преступления, хоть и вспотел от волнения, а не мог не залюбоваться дочерью: «Эх, красота ненаглядная! – подумал он. – Вот сколько годов уже ей, другие в тридцать лет ужо старухами смотрятся, а Еленушка будто на шестнадцати годах застыла в красоте своей! Глядишь, скоро и умом к данному возрасту приблизится…» Елена стройна, высока, осиную талию пальцами обхватить можно. «И как она дышит–то, в обручи затянутая?» – подумал Вавила, вспомнив, как бочар третьего дня жаловался, что царевна совсем работать не даёт, всё пруты изогнутые в нижние сорочки требует вставить. А сарафан красивый на ней, со шлейфом. Подол колоколом в разные стороны, тоже на распорках да обручах, а не заметишь – столько складок из цветастого шёлка, столько оборок! Губы у младшей царевны полные, по цвету как сочная ягода–малина, а щёки – с морковкой в яркости поспорят. «То–то воевода весь разукрашенный ходит!» – и царь коротко хохотнул, вспоминая, как Потап третьего дня на думском совете в грязной рубахе сидел: морковные пятна у воротника, а свекольные на плечах – это супруга, на службу провожая, расцеловала его в обе щеки.
Елена, увидев отца у парфюмерного столика, поинтересовалась:
– Папенька, уже на стол подали, тебя ждут, а ты тут чего делаешь? Али столы перепутал, так еду на другой стол поставили, в большой горнице накрыли. А этот столик не для еды, потому как мал шибко, хотя я бы сюда тоже побольше стол поставила, да беда, не помещается в светелке. А под зелья косметические да парфюм хранцузскай тоже побольше места требуется, ибо обоз вскорости подойдет…
– Да… вот… заплутал, – нашёлся Вавила, протискиваясь мимо дочери. – Ты шлейфу–то подбери, а то не ровён час наступлю, споткнусь, там глядь – и нос о косяк расквашу, а это недопустимо, царю–то, батюшке!.. – И он поспешил в большую горницу, втихомолку радуясь, что у дочери смекалки и догадливости ровно столько, чтобы в красоте разобраться, а на что-то серьезное, уж тем более на подозрения у Еленушки ума недостаточно.
– Ледям и мамзелям самим шлейфу носить тоже недопустимо, - говорила за его спиной Елена Прекрасная, путаясь в юбках, шлейфе и произношении: часть слов скороговоркой проговаривала, но вспоминала о манерности и, спохватившись, начинала говорить протяжно, в нос. Царь морщился, но молчал – одергивать дочку себе дороже, она тут же разразится либо слезами, либо длинной речью о прелестях французского «прононса», а потому задал самый безопасный вопрос:
- Это почему?
- А это потому как этикетами запрещено, и правилами хорошего тону не допускается, – просветила отца младшая дочь. – Нам прислужницы специальные шлейфу носют, они фрейлинами кличутся. А манерность не всегда удаётся соблюсти, ибо моя фрейлина корову доить отлучилась.
Так весь обед и проговорила о политесе, гламурности да галантности, а потом плавно на моды иноземные перешла. Не замечала Елена, что в беседе кроме неё участия никто не принимает. Воевода Потап с царём только переглядывались, рты порой открывали, да только и слова вставить не успевали. Наконец, Вавила, поперхнувшись комком каши, привлек внимание дочери: та, пока его по спине хлопала, дабы прокашлялся, да воды зачерпнуть бегала, запыхалась, дыхание сбила да и умолкла на минуту. А попробуй не сбейся с дыхания-то, когда корсет обручами стягивает бока-то?
– А пошто это, Потапушка, стол у тебя скудный? – попробовал сменить тему разговора царь. – Пошто размазня овсяная на обед подаётся? И хлеб чёрствый, – он постучал горбушкой по столу, – такой даже собакам скормить стыдно?! – Попенял он, стараясь не смотреть на зятя.
О кулинарных подвигах Елены Прекрасной по Городищу такие байки ходили, что сам порой слушал да хохотал. Взять, хотя бы, её знаменитую утку в яблоках… В печь–то птичью тушку засунула, а вот вынула натуральную мумию… Да потом ещё полтерема от копоти отмывали! И ведь не было никакой надобности Еленушке готовить, чай, помощниц хоть пруд пруди, а вот всё неймётся – за уши от печи не оттянешь! «Вот чего ты, Еленушка, доказать пытаешься?» – вопрошал воевода, в очередной раз сбивая с жены пламя да вытирая сажу с её красивого личика. «Ой, Потапушка, да разве ж я виноватая, что мне после сестёр из всех талантов только кулинарный и остался?» – отвечала младшая царевна таким тоном, что Потап не смел убеждать её в обратном.
– Это, Вавила царь, тебе – хлеб чёрствый, а нам самое оно… нам, понимаешь, пудинг праздничный… – Вздохнув, ответил воевода Потап. Он за столом хмурый сидел, точно туча грозовая. Царь глянул на зятя, и тоже вздохнул: с чего тому улыбаться, на таких–то харчах? Потап тоже горбушку в руки взял, разломил, отметив про себя, что гвозди легче откусить да прожевать, чем пудинг этот, и добавил:
– А размазня овсяная, царь–батюшка, к пудингу, видишь ли, у нас из манерности прилагается.
– Да, папенька, то пища аристократическая, потому как мы сегодня день аглицкой кухни празднуем! – Не заметив недовольства в голосе супруга, воскликнула Елена Прекрасная.
Царь, хлопнув ладонями по столешнице, вскочил на ноги.
– Ну, дети мои, тады с праздником вас, – попрощался он с зятем и дочерью, – да только мне с вами праздновать некогда, потому как дел полно! – А сам пузырёк в кармане потной рукой сжимает.
До дома добежал, тут же к зеркалу кинулся, и ну физиономию надраивать, кремом полировать. Морщины и вправду разгладились. Но почему–то губы к ушам растянуло, да так, что все дёсны оголились, а зубы наружу торчат – даже коренные видно. Брови на самый лоб заползли, глаз не закрыть. Глаза у царя и так навыкат, большие и круглые, а уж теперь и вовсе смотреть страшно стало: показалось царю, что каждый с кулак величиной. Вавила кинулся смывать зелье парижское, но не тут–то было! Уж и так, и эдак пробовал, и водой, и мылом, и золой потёр – не выходит! Намертво зафиксировались и зверское выражение лица, и хищный оскал.
Прячась за занавесками, прикрываясь рукавом, добрался царь до чулана. Там, в темноте и схоронился, чтобы посидеть одному, подумать: что же теперь делать? Да вот беда, не в тот чулан залез, ошибся. В какой бы другой – глядишь, на домового бы наткнулся, а тот мужик башковитый, что–нибудь вместе и сообразили бы. А в этом чулане царица лукоморская хранила луки, стрелы и упряжь кое–какую. Затаился царь, сидит и Рода молит, чтобы Кызыме его не приспичило на охоту или еще по каким делам в чулан заглянуть, но понадеялся, что услышит ее шаги заранее, да хоть попоной укрыться сумеет. Пошарил руками по полкам, кринку нащупал, запустил туда пальцы – липко. Лизнул и, если бы мог, улыбнулся бы… хотя – куда больше-то лыбиться? На пальцах мед оказался. «Вот все бабы на сносях едят и едят всякие разности, Кызымушку на сладкое вот потянула, то-то она кажнодневно перец огненный употреблять перестала, да и чесноком от нее давненько не пахнет», - хмыкнув, подумал царь-батюшка.