Хотен тяжело вздохнул. В его жизни было серебро из клада Владимира Мономаха, откопанного им по поручению великого князя Изяслава, но это серебро, охранявшееся мертвецами-половцами, утекло у него между рук точно так же, как и другие заработки. А серебряная голова Перуна с золотым усом – если подумать, разве она кому-то мешала?
– Мне кажется, княже, что не стоило разрушать языческие храмы, сбрасывать в реку идолов и сплавлять по Днепру дубового Перуна даже и до порогов только потому, что Владимир сам принял христианство и насильно крестил в Почайне тех киевлян, что не успели убежать из города. Мне рассказывали, что в Риме и в Царьграде стоят себе спокойно на площадях идолы древних цезарей, кои все как один были обожествлены. Владимир же поступил, как ребенок, который, обрадовавшись новой игрушке, ломает и выбрасывает старую.
– Вот, вот! – весело засмеялся Севка-князёк. – Мы всё ещё дети-несмышленыши, тогда как римляне и греки – пожилые, мудрые народы. Однако ты ошибаешься, если думаешь, что на Руси все языческие храмы разрушены. Я уж не говорю о том, что невозможно срыть святые горы, осушить святые озёра и вырубить священные рощи…
– Вот рощи как раз повырубывали, – проворчал Хотен, однако Севка-князёк не услышал его. Он размахивал руками и пел, как соловей, который, всем известно, слушает только самого себя.
– …но есть и сохранившийся каменный храм. Чтобы попасть в него, нам надо было бы ехать от Киева почти точно на запад. Я не скажу тебе, в каком он княжестве и на какой реке он стоит, потому что местные язычники его прячут.
– Как можно спрятать каменный языческий храм, если попы теперь в каждом русском городе? – удивился Хотен. – А святые рощи как раз и вырубали, слыхал я.
– Храм стоит на лесной поляне, а ближайшим поп сидит в городке в десяти верстах и за добрые куны закрывает на местных язычников глаза. А те на всякий случай забрасывают хворостом единственную дорогу к святилищу, за два столетия успевшую превратиться в узкую тропинку, и разбирают хворост только однажды в году, на Большой праздник. Осенью, через три дня после православного Госпожина дня.
– Какой большой праздник? Творила не говорил мне о нём!
Хотен испытал тут чувство, похожее на ревность. Хотя… Он всё-таки не был посвящен во все тайны волхования, и едва ли мог старый Творила считать его стойким язычником. Вот если бы он согласился принять сан преемника верховного жреца и обучиться всем тайным премудростям… Однако жизнь Творилы, из года в год бесстрашно ожидавшего, что его схватят младшие дружинники князя и потащат к попам на расправу, не казалась Хотену привлекательной даже в самые чёрные часы его жизненного пути.
– Местные убеждены, что Большой праздник заставит уходящее лето снова вернуться после зимы. Для сего необходимо принести жертву, точно так, как это изображено на каменной стене храма, возведённого в незапамятные времена. Они убеждены, что в том году, в начале коего обряд не будет совершён, наступит вечная зима и люди начнут вымирать от голода… Вот! Я вспомнил, Хотен, кого ты мне напомнил, когда я у брата Рюрика впервые после многих лет увидел тебя – заматерелого, седого, почти без шеи совсем! Ты теперь похож на жреца, выбитого из известняка на стене того храма, звероподобного мужа, правду сказать, настоящего медведя!
– Спасибо тебе, княже, на добром слове! – склонил Хотен голову. – Однако всё же трудно мне понять, как сохранился тот храм в те времена, когда всё языческое безжалостно разрушалось.
– Разве я говорил, что он полностью сохранился? Христиане снесли три его каменные стены, а четвёртую оставили. Её-то как раз трудно было разрушить: это обтёсанная сторона огромной глыбы известняка, уходящей в каменный же высокий берег речки Лозовой… Вот (о Белее великий!), таки проговорился я! По преданию, попы пошвыряли камни в стену, содрали немного краски с вырезанной на ней святой картины, да на том и успокоились. Я даже подумал тогда, когда был там на Великом обряде, что слишком уж большой беды нападение попов тому святилищу не принесло. Ведь когда все четыре стены стояли, войти в храм и наблюдать святой обряд могли только те, кто помещался в его стенах, а остальные не видели, что происходит внутри…
– И толпились снаружи, как киявляне на Пасху у Десятинной и вокруг Софии, – подхватил Хотен.
– Вот, вот, только там дело происходило на большой поляне. А теперь уже всем, кто на поляне поместился, хорошо видно действо у каменной стены.
– Слушай, княже, нам до Чернигова остался самый нудный кусок дороги: сосна да песок, сосна да песок… Расскажи мне подробно, Велесом-богом молю, если не жаль тебе, и что на камне там вырезано, и что на обряде том делалось.
– Чего жалеть-то? А что донесёшь на меня, того я вовсе не опасаюсь. Не с руки тебе, боярин, в блюстители православной веры записываться. Ты уж прости меня, это всё одно, что со свиным рылом да в колашный ряд! Сам ведь дружил с волхвом, а теперь живёшь в блудном смешении с красоткой младше тебя лет на тридцать, старый ты медведь!
Вспыхнул Хотен и, пришпорив ни в чём не повинного своего Черныша, выскочил вперёд. Не оборачиваясь, поблагодарил ядовито:
– Спасибо тебе моё огромное, княже Всеволод Ростиславович! Не очень-то и нужно мне тебя выслушивать, а захочу узнать, о чём твою милость спрашивал, так лучше сам на место съезжу. Ведь это святилище под селом Ямполем, в Теребовльском княжестве, от стольного города Теребовля верстах в тридцати – разве не так? Вспомнил ужи сам…
Тут же Севка-князёк снова нарисовался слева. Хлопнул строптивого слушателя по плечу, скривился, удивлённо посмотрел на ушибленную ладонь (Хотен не счёл нужным ему докладывать, что после неких прискорбных событий предпочитает не выходить из дому без кольчуги, а в дороге так уж точно не снимает) и заговорил как ни в чём не бывало:
– Рассказывают, что в древности на тот обряд олень сам выходил из лесу к храму, чтобы его принесли в жертву. А после того, как некие невежи очередного оленя перед обрядом обидели, тот олень не остался у них и исчез в лесу. Старцы градские долго совещались с тогдашним жрецом, и решено было вместо оленя принести в жертву его замену, красного быка. Зима в тот год выдалась нестерпимо долгой, но лето, хоть и короткое да холодное, всё-таки наступило. После олени ни разу больше не приходили.
– А чем их обидели те невежи, княже?
– По-разному говорят. Слыхал я, что из лесу выходило два оленя, а не один. И одного приносили в жертву, другого же по обычаю жрец отпускал. А невежи будто бы закололи и второго. А Весёлка покойный мне рассказывал, будто бы олень приходил всегда один, да как-то припоздал, его не дождались и закололи быка – а олень посмотрел-посмотрел, развернулся, ушёл в лес, и больше уже олени на праздник не приходили.
– Весёлка-скоморох? Знал я его…
– Ну да, у него же та книга Боянова хранилась, что ты её потом у меня силой отобрал… Несмеяну увёл, книгу заветную отобрал – и почему это я с тобою ещё разговариваю, сыщик?
– Почему? Да скуку дорожную разгоняешь, только и всего… И как это я у тебя девицу увёл, если ты сам позволил ей уйти в монастырь? А книга моя была, собственная, мне моим духовным отцом старцем завещанная…
– Да Бог уж с тобою, толстошеим везунчиком! Я на тот праздник со старым Весёлкой ездил, а он ехал с учёной козой, которая за нашими клячами бежала, словно охотничья собака. Я в те поры до того древней нашею верою увлекся, что даже крест с шеи снял да выбросил, ходил вместо него со змеевиком. А тогда, когда мы до того святилища добрались, я сперва, ещё до обряда, стену ту сохранившуюся добре рассмотрел, а потом и весь обряд наблюдал – и не вру, ей-богу! – с трепетом сердечным. На стене же было вырезано и раскрашено красками вот что. Если справа начать рассматривать, то стоит там олень, красной краской, суриком подкрашенный: пришёл только что, стало быть, на заклание. Далее на коленях стоит жрец, тот самый, на тебя, сыщик, и на медведя разом похожий, и протягивает перед собою чашу с красной же кровью, оленьей, понятно, сцеженной из уже заколотого оленя. А предлагает он чашу святому дереву, и на дереве том сидит петух – тот самый святой петух Будимир, что нам время жизни нашей отмеривает.