Одновременно для постоянного наблюдения за побережьем Лазистана переведены в Батум для базирования четыре миноносца 5-го дивизиона…
Вадим
«Вот оно что…» – понял Вадим.
Оказывается, и насекомое потрескивание, слышанное им на палубе «Евстафия», и корабельные склянки – все немногие звуки, связывавшие мир его лихорадочных грез с настоящим, издавались этим приставленным к стене гробом из красного дерева. Со стекленным оконцем, где мерно раскачивался бронзовый маятник. И значит, в гробе том было само время.
Его время.
Прошлое и будущее блестящего офицера Императорского флота лейтенанта Иванова В.И. Чуть ниже гравировки мастерской Bureau между усиками стрелок на циферблате виднелись окошки счетчика-календаря…
«Что?!» – приподнялся лейтенант на локтях.
– Не ваши молитвы, часом, услышаны? – иронически поинтересовалось чье-то лицо с быстрыми мышиными глазками за линзами пенсне, с бородкой – клинышком смоленой пакли – как у уездного доктора.
И впрямь молодой человек в белом халате, с латунным кулоном стетоскопа, замкнутом на стоячем крахмаленом воротнике.
Он зачем-то повел перед глазами Вадима сухим, желтоватым от табака пальцем:
– Превосходно. Взгляд фиксируется.
– Это ведь хорошо? – неуверенно спросил женский голос откуда-то из-за головы Вадима.
– Это превосходно! – повторил «уездный доктор». – Из состояния так называемого странного бодрствования пациент либо выходит, либо отходит. В мир лучший этого.
«Странного бодрствования?» – как-то мельком удивился Вадим, но не успел и не сумел сосредоточиться на этом непонятном определении. Куда как больше его волновало сейчас: «А вдруг и этот встревоженный женский голос обретет плоть реальности? А вдруг это не будет таким же обманом, как напольные часы и корабельные склянки, и?.. Вдруг это будет она?..»
Он попытался сесть и тут же понял, если не с точностью прочитанного диагноза, то по сути, что такое это, упомянутое молодым доктором, «странное бодрствование».
Он ни шелохнулся.
Несмотря на безотчетный мускульный порыв.
Несмотря на всю полноту его ощущения и детально прописанную привычкой картинку – вот он сбрасывает с груди суконное больничное одеяло, клейменый угол простыни, садится и оборачивается через плечо, ухватившись за край кровати…
На самом деле ни одна складка одеяла не дрогнула, не скрипнул панцирь кровати, ни на дюйм не сдвинулся краснодеревный гроб напольных часов в поле зрения, жестко ограниченном белыми холмами подушки.
Он не спал, не бродил даже в тумане дремы, но он – блистательный лейтенант флота Иванов В.И. – выглядывал из собственного неподвижного тела как из амбразуры заклинившей артиллерийской башни. Не способный ни выйти, ни даже позвать на помощь.
«Более того, – внутренне похолодел Вадим. – Вполне возможно, что никто и не знает, что я здесь? Не подозревает даже, что я еще есть в этом мертвом теле?!»
Вот и доктор без тени смущения, словно патологоанатом в покойницкой, пустился в объяснения, нисколько не стесняясь лежащего перед ним пациента.
Или уже бывшего?
«Или я для него уже труп? – скосил Вадим глаза на клинышек черной докторской бородки, пришедшей в движение. – Одно лишь тело, в котором окончательно затухают реакции, как у лягушки, препарированной бессердечным студентом-медиком?..»
– Заграничные светила называют похожие состояния «апаллический синдром» от латинского pallium – плащ головного мозга, – разглагольствовал тем временем доктор. – Я бы назвал менее поэтически – «шоры на мозгах». Мозг бодрствует, но бодрствование это, как писали в прошлом веке, «странное». В том смысле, что непонятно, дух это бодрствует или одно только тело.
– Разве их можно разделить? – спросил тот же женский голос в девической нежной тональности. Спросил с явной надеждой на отрицательный ответ, но…
Доктор ответил. И, как показалось Вадиму, с каким-то непонятным удовольствием, прикрытым энциклопедическим равнодушием, с невольной улыбкой, невидной со спины:
– Вполне. Вы же не требуете от вашего кота, чтобы он, ласкаясь, читал вам стихи? С вас вполне достаточно, что он трется вам об ноги. И вы снисходительно смотрите на то, что кроме проявлений нежности он являет и прочие свидетельства своего биологического существования. Гадит, например, как сущий vulgaris… простите. Так и тут. Выговорите…
Доктор со вздохом потянулся к чугунному изножью кровати, где в петле суровых ниток висел журнал анамнеза.
– Вот… – сняв пенсне, близоруко уткнулся он носом в исписанные страницы. – Вы говорите, он различает день и ночь? А кто не различает? Любое, извините, животное. Всей разницы – кому на ночную охоту идти, а кому на утренний выпас. Глотает, если ему в рот сунуть ложку меда? Так этот нехитрый талант так и называется – глотательный рефлекс. Суньте ему в рот ложку дегтя – он и ее проглотит. Правда, потом наверняка выплюнет. Но ничуть на вас не обидится. Потому как обида – категория нравственная, с точки зрения медицинской науки – высшая нервная деятельность.
– Но… – возразила было девушка.
Если, конечно, это была девушка, а не пожилая сестра милосердия, сохранившая девичью свежесть голоса.
– Что? Он сам хватается за ложку? – опередил ее доктор все с той же виноватой улыбкой. – Так и это рефлекс – хватательный, – доктор иллюстративно принялся ловить щепотью пальцев что-то невидимое у себя в подоле халата. Точно как пропойца незримых собутыльников-чертиков с их назойливыми шарманками.
– Он, наверное, и вас хватал? – очнувшись, строго спросил «уездный доктор» до сих пор невидную собеседницу.
Та не ответила, но в молчании ее послышалась брезгливая нотка.
Доктор заметно смутился, принялся суетливо протирать стеклышки пенсне полой халата. Заговорил уже другим, притворно ободряющим тоном, как с неизлечимой больной:
– Единственным прогрессивным сдвигом можно назвать то, что… Подойдите сюда, – поманил он вдруг невидимую собеседницу. – Вот, он определенно реагирует на вас!
«Еще бы…» – Вадим дернулся, как ему показалось, всем телом, пронизанным нервным током от макушки до пят, и повернул голову, не успев даже подумать об этом или собраться с силами.
Легко, как прежде, но…
Как только он захотел, в силу привычки, поправить налипшие на лоб волосы, понял, что уже не сможет сделать этого. Ни за что. Даже если соберет в кулак всю волю, более того, всю детскую «рыцарскую» преданность «Ей»…
Его лицо, должно быть, исказила мучительная гримаса.
– Какие, однако, бурные реакции, – раздраженно проворчал «уездный доктор», не сумев скрыть теперь откровенно ревнивой интонации.
– А тут-то, что не так? – с натянутым равнодушием спросила его Арина, садясь на край кровати Вадима, у его колен, против лица. Посмотрела в лицо лейтенанту.
И это было единственной счастливой новостью последних минут.
Арина!
Все-таки это была она.
Обладательница голоса его единственной тут заступницы.
В этом новом и одновременно старом мире привычных вещей, среди которых он оказался вдруг и Бог весть как, но теперь понятно, что неспроста и недаром.
Арина.
Внучка вице-командора севастопольского яхт-клуба адмирала Млынова.
Та девушка у арочного окна, озаренного голубым фонарем клубной пристани, которая грустно поджала губу, проводя по стеклу пальцем в ажурной митенке, скользнула по нему взглядом синих глаз, явно не различив среди прочих лиц ресторана…
Страшная загадка, разрешившая так просто.
Оказалось – нет, не призрак детского воображения, – дочь неведомых королевских кровей, хозяйка таинственных замков, укротительница драконов…
Разрешилось просто: сняла царственную мантию, и под горностаем оказался чистый, но до желта застиранный халат сестры милосердия.
Сняла корону, и за ней оказался до голубизны накрахмаленный чепчик с вышитым крестом.
А под ним, под выбившимся локоном светлых волос, оказывается, лицо, выписанное со скромным изяществом реалиста, было довольно густо крапленным бледными зимними веснушками. Над верхней губой рыжел назойливый пушок, ресницы были бы почти бесцветны, если б не умелый очерк черного карандаша. И тем контрастнее над ними ломалась чаячьим крылом густая сажево-черная бровь…