А. Э.: В самом начале «Стыда» есть воспоминание, которое мне не забыть — о том, как мой отец жестоко обошелся с мамой и как сильно меня это напугало. Когда я начинаю описывать эту сцену, то понимаю, что на ней строится мой стыд как таковой, стыд за мое социальное положение. Что касается эпизода с хлоркой, то, несомненно, я запомнила его из-за ощущения, которое испытала в ту минуту. Я никогда о нем не забывала, но и не думала специально. Моя память — не шкаф, который можно открывать и закрывать, когда вздумается. Думаю, так у всех. И я точно не хранила воспоминание о хлорке намеренно.
М. К.: Но ведь и нельзя сказать, что это непроизвольное воспоминание, связанное с ощущением…
А. Э.: Нет… Точнее, не совсем. Просто с той минуты я усвоила, что запах хлорки — это запах уборки, он неприятен, и человеку так пахнуть не стоит! Но то мое подростковое переживание было очень мощным. Ощущения закрепляют воспоминания, вне всяких сомнений. Если мы ничего не ощущали, то ничего и не помним. Стендаль писал: «Надо чувствовать сильно». Я тоже так думаю. Часто это не слишком приятно — когда какие-то события тебя задевают, трогают; жить так, возможно, сложнее, но когда пишешь, важно, чтобы всё это оставалось в памяти и потом можно было этим воспользоваться.
М. К.: Продолжая тему памяти: вы говорили, что она возродилась, когда в 1967-м вы начали работать учительницей и стали лучше осознавать действительность. Стимулирует ли она, действительность, нашу память?
А. Э.: Да, и очень сильно. В том году я преподавала в пятом классе, где была очень способная ученица, но она ненавидела отвечать устно — маленькая застенчивая девочка, немного диковатая. Но однажды она сказала про свою сестру: «Когда она выросла, то стала отвратной». Это слово, «отвратная», — оно из моего детства, его тогда часто говорили, «какая ж ты отвратная!» И я вдруг увидела в этой девочке саму себя в пятом классе — себя, родом из рабочей семьи, но продолжающую ходить в школу. Именно моя подавленная социальная память пробуждалась от контакта с реальностью… В общем, я пришла в класс, вооруженная знаниями о грамматике и литературе, и столкнулась с учениками, которые вставляли в речь всякие савойские словечки, каких я раньше даже не слышала. Это заставляло меня признать: «Я тоже бывала в ситуациях, когда учитель меня исправлял: „Так не говорят!“» Да нет же, говорят, я ведь говорю. Или: «Такого слова нет». Но раз ученик его использует — значит, есть. Общаясь с учениками, я поняла, что в передаче знаний есть определенное угнетение, которое раньше я испытывала на себе, но компенсировала успехами в учебе, а теперь, не желая того, проявляю сама.
М. К.: А когда вы работаете, как вам удается упорядочивать воспоминания, и что вы делаете, когда их больше, чем нужно? Я говорю в частности о «Годах», где воспоминаний очень много.
А. Э.: «Годы» — это от корки до корки книга воспоминаний, но я всё равно не понимаю, каким образом эти самые воспоминания сортируются. Одно могу сказать точно: это происходит прямо когда пишешь, причем во многом бессознательно. Почему, например, я вспоминаю какую-то конкретную рекламу из пятидесятых, а не другую? Мне кажется, когда пишешь, память и текст — сами слова — как бы приспосабливаются друг к другу. Между прочим, я перечитывала одну из версий «Годов» на компьютере и обратила внимание, как много заметок на полях было оставлено на потом и ждало решения: убрать их или оставить. Спустя пять лет я не в состоянии объяснить, почему решила что-то стереть, а что-то добавить. Я этого не знаю, ведь я уже вне текста, вне того процесса, когда память «ведет переговоры» с текстом. Именно в результате таких переговоров памяти с письмом одни воспоминания идут в дело, а другие отсеиваются. Вот я сегодня зачитывала небольшой отрывок из «Годов», где упоминаются распродажи, громкоговорители, из которых звучат песни Анни Корди и Эдди Константина. Но ведь я помню и многих других певцов тех времен. Почему же я выбрала именно этих? Не знаю. Были еще Лин Рено, Луис Марьяно… Но Луиса Марьяно я уже упоминала и не могу опять про него писать. Вот, это я и называю переговорами с текстом… Еще, к слову, о тех двухнедельных периодах распродаж: у меня о них бесконечно много воспоминаний, я могла бы посвятить им еще больше страниц, но моя задача состояла не в том, чтобы исчерпать свою память, а в том, чтобы показать, как изменился мир за шестьдесят лет. Именно ход этих изменений диктует некий внутренний ритм, так что некоторые воспоминания отбрасываются и исчезают в бездне не-написанного. В общем, да, главный тут текст. Не память.
М. К.: В каком-то смысле текст сам вас ведет…
А. Э.: Да, ведет сам, но при этом он никогда не заставляет меня выдумывать или подменять какие-то детали. Я строго придерживаюсь фактов. Если и допускаю какие-то неточности, то это огрехи памяти, я никогда не обманываю читателя намеренно.
М. К.: Еще я хотела спросить вас о том, как вы по-разному называете Ивто. Иногда вы обозначаете его одной буквой, иногда прописываете полностью. Такое разнообразие в названии — часть воображаемого образа этого места? Если не ошибаюсь, вы говорили об Ивто как о «мифическом городе».
А. Э.: Да, для меня это в каком-то смысле мифический город. В «Стыде» я говорю, что не могу писать слово «Ивто», потому что это не географический пункт, отмеченный на карте, а абстрактное место рождения — матка, полная невыразимого. Не стоит забывать, что я практически не выезжала из Ивто до восемнадцати лет! Три-четыре раза в год мы ездили в Руан или в Гавр, пару раз к морю — вот и всё. Единственное исключение — поездка в Лурд, о которой я рассказываю в «Стыде»: это было знаменательное событие моего детства. В то время люди путешествовали не так много, как сейчас, а у моих родителей долго не было машины. Реальный мир ограничивался для меня пределами Ивто. Тогда как мир моего воображения был огромен благодаря книгам. У многих писателей непростые отношения с городами их юности. Стендаля при воспоминании о Гренобле мутило, словно он переел устриц. Меня при мысли об Ивто хоть и не мутит, но всё равно, бывало, я вспомню о нем — и в голове вдруг пустота, будто меня ударили чем-то тяжелым. Возможно, всё дело в воображении, но я убеждена: когда кто-то — или ты сам — побывал где-то однажды, это место сохраняет частичку того человека — или тебя. Когда я приезжаю в Ивто одна (в компании всё иначе, острота восприятия ниже), то будто снова проваливаюсь в пласты самой себя, которые наслаивались здесь. Слои детства, слои юношества. Влюбленности, мечты. Всё, что происходит в жизни впервые, всё самое важное. И вот я уже полностью во власти этого «палимпсеста» — меня, как говорится, «накрывает с головой».
Иногда, когда я приезжаю, эти ощущения особенно обостряются. Помню, как однажды я шла по улице Дю-Кальвер и увидела пьяного мужчину. Одиннадцать утра, а он идет, навеселе. Это было ужасно: всё мое детство, когда я постоянно видела пьяных мужчин в нашем кафе, вдруг обрушилось на меня, и мне стало так тоскливо. Алкоголь и что он делал с людьми из рабочего класса в пятидесятые — я знала об этом всё. И от вида того мужчины на улице Дю-Кальвер всё это будто снова встало у меня перед глазами. В психоанализе про такое говорят: непревосходимое.
М. К.: Вы сейчас упомянули один приезд в Ивто, а во время выступления говорили о том, как в родительской лавке часто слышали рассказы посетителей. Можно ли сказать, что эти истории из детства сыграли определенную роль в вашем писательском призвании и сказались на вашем стиле?
А. Э.: Долгое время я считала, что нет, что это просто какие-то случаи из жизни. А потом поняла, что благодаря тому, что ребенком я не была заперта в семейном кругу, а целыми днями находилась среди разных людей и с малых лет слышала всевозможные истории, я рано начала познавать мир. И писать мне хотелось потому, что было чувство, будто я знаю то, чего не знают другие. Желание писать — это в том числе ощущение, что тебе есть что сказать, чего другие не сказали. Ты прямо этим горишь. Я часто думала, что ни за что бы не хотела «в торговлю», как говорили мои родители. Подростком я избегала покупателей. Возвращалась из школы, проходила через магазин, буркнув «здрасьте», и тут же ускользала в свою комнату. Когда я была маленькой, оповещала маму о покупателях возгласом «К нам пришли!» Но потом — нет, ни за что, я больше не желала видеть людей. Сегодня, когда всё снова поменялось, я могу сказать, что писать означает именно это: жить в гуще людей, постоянно с ними взаимодействовать. И более того, письмо имеет кое-что общее с торговлей: ведь это обмен. В торговле обмениваются товарами, но, по крайней мере, тогда, до супермаркетов, обменивались еще и словами. Так и в письме.