– Знаю более по служебному высокому положению. Насколько читаю вашу подпись под разными декретами. А также, как ваш подчинённый, являясь сотрудником утильотдела.
– Да, я все не соберусь в этот ваш отдел, – сказал Кирилл. – Что там у вас происходит? Вы, говорят, книги уничтожаете?
– Ни восьмушки листа без разрешения! Только согласно инструкции. Макулатуру церковных культов, своды царских законов – это да. Капитальную печать – скажем, отчёт акционерного общества или рекламу.
– А будто пакеты из географии не клеили? – злорадно ввернул Павлик.
– Молчи. Тебе ещё рано понимать. Не из географии, а из истории. Потому это бывшая история, которой больше не будет. Отменённая история. У нас в науке разбираются. Если что имеет значение – в сторону. Не имеет – в утилизацию. Корочки от книжек – на башмачную стельку. Испечатанные страницы – на пакет. Чистую бумагу – для письма.
– Обязательно приду к вам. Очень меня занимает ваш отдел, – сказал Кирилл.
– К нам самые сведущие люди заходят. И не обижаются. Настоящие библиотеки составляют из книг. (Парабукин сильно нажал на «о».)
– Вот, вот, – улыбнулся Кирилл и протянул руку Павлику. – До свиданья, боевой товарищ. Мы с тобой, придёт время, повоюем, войны на наш век хватит. А пока всё-таки не огорчай Аночку, не надо, ладно?
Павлик не сразу решился подать руку, потом опасливо приподнял её, не отнимая локтя от бока, и проворно отвернулся.
Аночка вышла проводить гостя. Волнение её улеглось, она даже прихорошилась, успев причесать стриженую свою голову в то время, как Кирилл прощался с мальчиком.
– Надолго? – спросила она лукаво, когда они задержались в темноте у растворённой двери.
– До завтра. Хотите – завтра? – предложил он, будто вспомнив первую свою оплошность и решив не откладывать новую встречу в долгий ящик.
Он опять удивился, – как хрупка и тонка была её кисть, и вдруг нагнулся к этой руке, не похожей ни на одну другую в целом свете, и дважды, торопливо и неловко, поцеловал её.
– Что вы! – воскликнула она, отступая в сени, и уже из-за двери неожиданно прибавила: – Такой колючий!
Он сейчас же пошёл прочь, некрупным, но сильным своим шагом. Он был рад и поражён, что так получилось, что он поцеловал её руку. Никогда прежде не мог бы он себе представить, что поцелует женщине руку: это было что-то либо светское, либо ничтожное, рабское и допускалось людьми, которые не имели с Извековым ничего общего. Чуждый этот жест (если случалось со стороны увидеть его где-нибудь на вокзале) отталкивал Кирилла, и он рассмеялся бы над собой, если бы вообразил, что когда-нибудь попробует подражать унизительному для женщины и прибедняющему мужчину обычаю. Особенную дикость приобретал в его глазах поцелуй руки теперь, когда с женщины спадали все путы принижения и предрассудков. Нет, уж если галантное целование руки вздумал бы кто отстаивать, то пусть женщина и здесь была бы совершенно равноправна и прикасалась бы губами к руке мужчины, выражая ему свою приязнь. Нет, нет, Кириллу было совершенно враждебно целование женской руки. Его только наполняло счастье, что он поцеловал руку Аночки – изумительную руку необыкновенной девушки! Его поцелуй не имел никакого подобия с пошлой манерой, принятой хлыщами. Он поцеловал не руку, а какую-то особую сущность Аночки, так притягательно скрытую в руке, он поцеловал Аночку, конечно, самое Аночку! – не всё ли одинаково в ней достойно поцелуя – лицо, шея, рот или рука? Он завтра скажет Аночке об этом чувстве равноценности для него каждой дольки её тела, завтра, завтра, – как хорошо, что уже завтра!
Он шёл обратно той дорогой, где только что они проходили вместе, и в нём повторялось, шаг за шагом, пережитое ощущение близости Аночки, остро подсказываемое мерным хрустом пыли под ногами в темноте пустынных улиц. Вот так хрустело, когда они шли вместе. Так хрустело под её ногами. Он пел негромко и неразборчиво. У него не было слуха, но если он запевал для одного себя, ему нравилось, и он казался себе музыкальным. Завтра, завтра – означало его пение. Завтра, завтра – отвечал он мыслям о поцелуе. Завтра, завтра…
Он застал в своём кабинете несколько товарищей. Одни курили, сидя на подоконниках, другие рассматривали карты, которые Кирилл показывал Аночке. Он всех знал и сразу понял, что их собрала неожиданность.
– Куда запропастился? – спросил один из них.
– Никуда особенно. Видишь, без кепки, – сказал он, заставляя себя обычным шагом пройти к своему месту и окидывая взглядом стол.
Он тотчас заметил телеграмму, воткнутую стоймя за чернильницу. Пока он читал, все молчали. У него сжался и точно постарел рот. Он сложил телеграмму надвое, не торопясь опустился в кресло.
– Ты не садись, – заметили ему, – нас ждёт председатель, он назначил совещание.
– Так, так. Ну, пойдёмте, – сказал он с безусловной уверенностью, что все сразу за ним пойдут, будто это он сам назначил совещание, и быстро двинулся через кабинет в соседнюю комнату.
23
Только в конце следующего дня Кирилл выбрал минуту, чтобы послать Аночке записку, в которой сообщил, что встречу приходится отложить дня на два. Когда он писал – дня на два, он не верил, что это так, и все же не мог написать ничего другого. Он, правда, добавил, что ужасно хочется увидеться, и решил, что такая приписка, ничего не объясняя, все искупит.
Нельзя было загадать не только на двое суток вперёд, как сложатся события, но и на два часа. Ночь прошла в совещаниях, телефон и телеграф работали не переставая: городу угрожал новый мятеж – с севера – и перерыв последней железнодорожной связи с Москвой – через Пензу.
Командир красной дивизии донцов, бывший казачий подполковник Миронов, формировавший в Саранске Пензенской губернии новый кавалерийский корпус, отказался подчиняться Революционному Военному совету. До этого он перестал считаться с политическим отделом дивизии, и на самовольно созванных митингах, внушая казакам и крестьянам, что он спасает революцию, натравливал их против Советов и большевиков. Вызванный от имени Реввоенсовета в Пензу, он ответил вооружением своих частей и ультиматумом, которым требовал, чтобы его беспрепятственно пропустили на фронт. Арестовав и посадив в тюрьму советских работников Саранска, Миронов во главе казачьих частей выступил на Пензу. По мере продвижения он рассылал по деревням своих агитаторов, подбивая крестьян на восстание, задерживаясь иногда в пути по многу часов.
Такие задержки помогли верным революции войскам стянуть части Первого конного корпуса, чтобы помешать выходу мироновцев к прифронтовой полосе и покончить с ними в тылу.
Пензенская губерния была объявлена на осадном положении, власть перешла к крепостному Военному совету, в уездах учреждались революционные комитеты. Деревенские коммунисты, вооружённые вилами и топорами, начали стекаться в уездные города, объединяясь для отпора изменившей дивизии. Налаживалась разведка, устраивались мастерские, где приводили в порядок неисправное оружие. Стали брать на учёт лошадей и седла. В Пензе вели запись добровольцев в рабочий полк. В самых глубоких и спокойных углах губернии происходила мобилизация большевиков, и сотни людей становились под ружьё.
Спустя четыре дня после выхода Миронова из Саранска его отдельные отряды, при попытке переправиться через Суру, были взяты под пулемётный огонь и обращены в бегство. Ещё тремя днями позже около тысячи мироновцев выслали делегатов в Красную Армию и сложили оружие, заявив, что хотят вернуться в её ряды.
Миронов с оставшейся частью мятежников продолжал марш к Южному фронту, оттеснённый от Пензы, обходя её, соприкасаясь с северными уездами Саратовской губернии и держа направление на Балашов. Силы его таяли, он шёл теперь осторожно, не решаясь заходить в города. В результате стычек или из нежелания сражаться, от него откалывались либо просто сбегали группы и кучки казаков, уходя в леса и рассеиваясь по деревням и сёлам. Эти шайки наводнили окрестные места его следования, сам же Миронов, с бандой в пятьсот человек, был окружён и взят в плен красной конницей в Балашовском уезде через три недели после измены[1], в середине сентября.