Аночка приподняла голову.
– «Не первый такой герой! Разложить бы да всыпать пару горячих!» – сказала она, очень похоже подражая упрямому баску Кирилла, и он отвернулся, чтобы сохранить серьёзность.
– Завтра с утра я подыму на ноги милицию, все будет сделано, – сказал он мягче.
– Правда? – почти весело спросила она. – Правда, по-вашему, я должна хорошо сыграть свою роль?
Он не ждал такого поворота.
– Если играли до сих пор…
– Откуда вам известно, что я играю Луизу?
– Спрашивал у мамы.
– Все-таки, значит, вспоминали обо мне?
– Все-таки да.
– И поэтому не видались со мной два месяца?
– Не может быть!
– Семь недель и три дня.
– Вы считали? – ещё больше удивился Кирилл.
– А вы потеряли счёт?
Он с сожалением повёл рукой на бумаги и карты, из-под которых не видно было стола.
– Понимаю, – сказала Аночка, – не до того…
У неё медленно поднялись брови, и в этом невольном движении разочарования было столько горечи, что он смолчал.
– Надо идти. Спасибо вам. Я очень, очень боюсь за Павлика!
– Я провожу вас.
– Что вы, разве можно? – возразила она и, совершенно повторяя его жест, показала на стол.
– Постойте, постойте, – сказал он, разыскивая глазами и не находя свою кепку. – Я хочу пройтись так, как тогда, на бахчах.
– И потом скрыться на два месяца?
– Тем более хочу. Пошли!
Так и не найдя кепки, он вышел с непокрытой головой.
Прохладная тьма окутала их – вечера уже полнились предчувствием осени, их очарование казалось строгим и грустным. Воздух был крепок. Отчётливо наплывал прямой улицей долгий, зовущий гудок парохода.
Кирилл взял Аночку под руку. Второй раз держал он тонкую кисть, в которой прощупывалась каждая косточка. Ему пришла мысль, что, вероятно, часто эта рука ищет опоры и опускается от усталости. Но в резких сгибах кисти он будто услышал скрытое упрямство.
– Вам холодно… без фуражки?
– Вы совсем не то хотели спросить, – сказал он.
– Почему вы думаете? – тотчас возразила она, и запнулась, и прошла несколько шагов, ожидая – что он ответит.
– Я почему-то должна придумывать, как с вами заговорить, – сказала она, не дождавшись. – Наверно потому, что вы не хотите говорить о самом важном. Погодите, погодите! Я знаю, вы непременно сейчас спросите: а что самое важное? Правда?
Он усмехнулся и спросил:
– В самом деле, что самое важное? Сейчас, например, разыскать Павлика, верно?
– Да, конечно, – согласилась она чересчур поспешно. – Но вы не досказали мне тогда, в автомобиле, помните?.. Вы совсем не жалеете, что расстались с Лизой?
– Ах, вот оно, самое важное!.. Я не люблю возвращаться к прошлому.
– Она вышла второй раз замуж. Недавно. Когда вы уже вернулись в Саратов. Вы слышали? Это не прошлое, а настоящее.
– Но это такое настоящее, которое не должно меня касаться.
– Не должно? Или действительно не касается?
– Вы только в этом случае придира или вообще?
– Вообще! – безжалостно утвердила она.
Он снова усмехнулся, но будто с неохотой, и долго молчал.
– Чтобы с этим кончить, раз это вас занимает, – сказал он вполголоса, – я действительно перестал вспоминать о Лизе. Сначала себя заставлял, потом это вошло в привычку – не вспоминать.
– Значит, вы ещё любите её? – с нетерпением спросила Аночка, дёрнув рукой, точно собравшись высвободить её, но тут же раздумав.
– Откуда это значит? Той Лизы, которую я любил – сколько лет назад, я уж и счёт потерял, – той Лизы, может, и не было вовсе.
– Но ведь это же чепуха, – даже с некоторой обидой сказала Аночка и на этот раз решительно вытянула руку из его пальцев.
– Почему чепуха? Была наша с ней юность, наша надежда.
– Конечно, чепуха. Если было, значит, есть. А если нет, значит, вы просто неустойчивый человек.
– Вот верно! Неустойчивый!
Ему стало очень весело, он громко рассмеялся, и Аночка вдруг мягко вложила свою кисть ему в ладонь, словно и не отнимала руку, и они шли дальше, уже ничего не говоря, но чутко слушая друг друга, хотя слышен был только мерный хруст пыли об асфальт под ногами.
Когда они добрались до дома Аночки, она хотела проститься у калитки, но Кирилл сказал, что войдёт во двор. Она подошла к освещённому окну – постучать, и вскрикнула:
– Господи! Смотрите!
Кирилл шагнул к ней.
На кровати сидел Павлик. Даже в тусклом свете видны были разводы на его щеках – он плакал и растёр слезы по грязному лицу. Рыжеватые волосы торчали, как перья потрёпанной птицы. Он быстро наматывал на палец обрывок бечёвки и сдёргивал его.
Против него за столом восседал Парабукин с превосходным видом родителя, уличившего беспутное чадо в постыдстве. Он барабанил пальцами и метал гневные взоры на сына.
Впустив Аночку, он сразу заговорил, не уделяя внимания Извекову.
– Явился! Явился! Голод не матка. Кроме отца, никто этакому финтифлюю кофея не поднесёт. В кого пошёл, негодник, а? Мать была труженица, мыла его, поросёнка, чистила. Сестра – примерная девица, вот-вот ему кормилицей будет, заместо матери. Отец… ну, что ж отец?
Тут Парабукин искоса глянул на дочь и её спутника, осанился, пригладил бодрым взмахом руки взъерошенную гриву и бороду, и в этот момент обнаружилось, что он несколько отступает от общепринятого равновесия и подплясывает против своей воли.
– Отец тоже не какой-нибудь бессовестник, всю жизнь за семью горе мыкал…
– Погоди, папа, – сказала Аночка. – Где ты пропадал, Павлик?
Она, как вошла, смотрела на брата, не отрываясь, глазами, светящимися от любви и потрясения и выражавшими такой чистый, из души рвущийся упрёк, что Павлик низко пригнул голову и перестал крутить свою бечёвку.
– Чего ж годить? Я его уже исповедовал, – проговорил Парабукин и, раскрыв бугристую длань, потряс рукою увесисто и гордо. – И он мне свою морскую фантазию выложил полностью. В военморы, говорит, захотелось! Я ему прописал военморов!
Аночка бросилась к Павлику, прижала к себе его голову. Он с облегчением уткнул нос в её грудь. Вздрогнув, он затем притих, и пальцы его опять старательно завертели бечёвку.
– Забрался в пароходный трюм, доплыл до Увека, там его, миленыша, выкатили с бочками на сушу. Зачем, спрашиваю, поехал? Думал, говорит, морское сражение посмотреть. На каком, спрашиваю, море или на озере? А он мне: это военная тайна!
– Как мог ты, Павлик? – все ещё в неусмиримом волнении сказала Аночка, приглаживая его вихры.
– Я, сознаётся под конец, решил с военморами жизнь положить за революцию. Вот шлюндрик! Что с ним делать, а?
– Разве не прав я был? – сказал Извеков. – Зов времени. Дети слышат его лучше взрослых – на фронт, на фронт!
Павлик оторвался от сестры на чужой голос, стремительно осмотрел и тотчас вспомнил Кирилла. Ободрённый его нежданной поддержкой, он с жалобой и вызовом стрельнул золочёным своим взглядом на отца.
– Кабы я один – ещё так. А то все Ванька Красила-мученик. Небось сам увязался на катере, прямо во флотилию, на Коренную. А мне говорит: ты, Пашка, вали на каком ни на есть пароходе до Увека. Флотилия будет там мазут брать, я тебя подберу. Я прождал два дня, а флотилия и не думала на Увек заходить. Нужен ей Увек!
– Ай-ай, какой тебе несолидный товарищ попался, – серьёзно сказал Извеков. – Уж не Ваня ли это Рагозин?
– А кто же? Ему хорошо. Его все военморы знают!
– Неужели ты ни капельки не раскаиваешься? – отшатнулась от брата Аночка.
Он опять опустил голову: самой тяжкой укоризной было ему страдание сестры.
Так просто отыскался один беглец и, словно по росе, проступил след другого. Кирилл мог быть доволен. Он уже решил прощаться, но Парабукин, сбитый со своей роли благородного отца, обратился к нему довольно высокомерно:
– Извиняюсь, вы будете театральным сослуживцем моей дочери или что другое?
– Это сын Веры Никандровны, – сказала Аночка, – ты ведь знаешь, папа.
Парабукин сразу низвергся из-за облаков на трезвую землю, оправил мешковидную свою толстовку и отозвался с некоторым подобием изысканности: