Когда вдруг ввалившийся в землянку связной доложил, что «язык» добыт и что это – немец, Дибич подпрыгнул, как мальчишка, обнял солдата, крикнул:
– Живо, живо! Пусть его тащат ко мне! А тем, кто добыл, – по новой паре сапог, нет! – отпуск вне очереди, черт их побрал! Молодцы!
Уже после того как доставленный немец был допрошен и на телеге отправлен с конвоем в штаб полка, Дибич узнал – кому приходится обещанный под щедрую руку отпуск. Оказалось – как раз новичку-разведчику шестой роты и посчастливилось добыть живьём немца, притом – только ему одному и в условиях, совсем исключительных.
В назначенную минуту Ломов в отряде из шести человек выбрался из окопа и пополз по склону вниз. Заросший молодой травой чистый луг скатывался полого, сажен на сто, к неглубокому овражку с ленивой речкой, почти ручьём. Овражек увивался порослью ольшаника и черёмухи. За ним опять шёл луг, ещё сажен на сто, такой же чистый и ровный, кончавшийся невысокой грядой. На гряде должна была находиться передняя линия противника – цель, которую надо было достичь незаметно. Что предстояло там встретить – никто не знал.
Старшим в отряде был унтер-офицер, недовольный, что ему дали неопытного солдата, к тому же – чужой роты. Он успел только спросить Ломова, как его зовут, и приказал: «Держись за мной». С самого начала продвижения по склону отряд разбился на пары, и в средней варе ползли Ломов с унтером, а крайние постепенно отдалялись от неё в стороны, так что след за ними, если бы можно было видеть, расходился, как раздвигаемый шире и шире веер. Но видеть было ничего нельзя. Сейчас же как крайние пары отползли в стороны, Ломов потерял их чёрные, горбами приподнятые над землёй тени, и все меньше и меньше слышал их шорох в траве, пока он совсем не растаял.
Ломов слышал теперь только унтера и себя, – глухое, иногда под остренький треск надломленного, старого стебля прикосновение к земле коленок и кулаков, частое дыхание через открытые рты, тяжёлое, скорее угадываемое, чем слышимое, трение о поясницу винтовки, закинутой на спину, и сам себя подгоняющий бег непривычных толчков в ушах: это шумело сердце. Бесконечный мир тьмы был объят молчанием, но молчание это наполнялось непрестанной жизнью луга с невидимым населением его почвы и трав. И это был другой слой шума, лежавший над шумом сердца и отделённый слухом от тишины.
Едва Ломов коснулся руками и коленями земли, он намок от росы, и влага быстро начала пропитывать всю одежду, и скоро родилось ощущение, что он ползёт в воде, потому что и лицо стало мокрым, и грудь, и спина, только от земли было прохладно, а со спины тепло – пот проступил на Ломове горячей росой. Он тащил с собою в кулаке тяжёлые, длиною в пол-аршина, стальные ножницы на случай, если бы противник успел протянуть перед своими траншеями проволочное заграждение. Он испытывал это самым мучительным неудобством, потому что, когда опирался на кулак, сталь давила пальцы и ладонь, а заткнуть ножницы за пояс он не решался, ему казалось – они непременно выскользнут в траву. У него мелькнула мысль, что можно не ползти, а шагать во весь рост – всё равно ничего не видно. Но он тут же ответил себе, что, если нечаянно вспыхнет ракета или скользнёт прожектор и осветит шагающих солдат, дело тотчас провалится. К тому же он твёрдо помнил, что рассуждать нельзя, как нельзя было бы возразить, когда его неожиданно назначили в разведку, и он подумал, что теперь, наверно, всему конец.
Ломову чудилось – он ползёт давно, и совсем уже близок овражек с речкой, но вдруг впереди защёлкал соловей, и тогда он по звуку догадался, что до речки ещё далеко. Щёлканье сменилось трелью, посвистом, бульканьем, – десяток колен насчитал Ломов, пока дышавший рядом унтер не просопел шёпотом: «Ишь собачий сын!» – и не вздохнул глубоко с каким-то тоже птичьим всхлипом.
Соловьиный голос шутя унёс Ломова назад – в юность. Он полз, слушал и видел себя на Зеленом острове, среди голубого тальника, где соловьи переговариваются с тихим плеском воды на песчаной кромке берега. Идёт мимо Волга, перламутровая от лунного сумрака, мерцает на стрежне коренного русла красный бакен, плывёт, словно дворец уснувшего царства Додона, вся в теремках и башенках, прихотливая беляна, – и на песке сидит недвижно маленький Кирилл Извеков, обняв колени и думая – каким он будет, когда станет большим. Каким он будет, когда понадобится забыть, что он – Кирилл Извеков? Каким будет, когда назовёт себя Ломовым? Каким будет вот сейчас, сию минуту, когда до Зеленого острова юности недосягаемо далеко, а мокрый, усталый, согнувшийся в крючок солдат Ломов, таща винтовку и стальные ножницы, слышит душный, сырой запах отцветающей черёмухи, видит чёрную кайму поречного ольшаника, надвигающуюся с медленной неизбежностью ближе и ближе?
Унтер привстал, достигнув кустов, и за ним поднялся на ноги Ломов. Они передохнули, размяли поясницы, скинули с плеч винтовки и вошли в заросли. Глаз настолько привык к темноте, что различал смутными пятнами стволы деревьев, шапки курчавых ветвей. Овражек был неглубок. Нащупывая подошвами землю, они, шаг за шагом, спускались к речке. Её ленивое журчание раздавалось ясно. Соловей выбивал свои дроби над головами. Скоро чуть-чуть блеснул между листвы чёрный лак воды. Через минуту они увидели весь ручей. Он был в три шага шириной. Близко от берега они прислонились к толстым деревьям. Наверно, это были вётлы.
В эту секунду пронеслись вдалеке рассеянные выстрелы, и потом взвыли пулемёты. Ломов взглянул на своего начальника. Он был неподвижен. Когда стрельба стихла, он шепнул: «Переждём!» Снова защёлкали выстрелы, так же далеко, но по другую сторону, и снова наступила тишина.
Тогда Ломов заметил прямо перед собой две кинувшиеся через ручей тени, и тотчас раздались один за другим два толчка в землю с гремящим, сахарным хрустом береговой гальки. Два человека перепрыгнули речку, и разогнулись, и замерли, прислушиваясь. На чёрном лаке воды отчётливо видны стали их контуры. Совершенно слитно – как одна – возникли у Ломова две догадки: что это – враги и что это – свои. Враги могли идти на разведку, свои могли возвращаться или заблудиться в зарослях. Но каким-то новым зрением ночной птицы он различил котелками накрывавшие этих людей шлемы, понял, что это – немцы, и тут же содрогнулся от нечеловеческого голоса: это была команда унтер-офицера.
Унтер-офицер не скомандовал, а не похоже на человека, ужасающе крякнул:
– Бей прикладом! – и оторвался от своей ветлы навстречу ближней к нему тени.
У Ломова сразу вспотели ладони, и спина будто отделилась от туловища. Чтобы схватить, как следовало, винтовку, он должен был бросить ножницы. И вдруг, не думая, вместо того чтобы разжать кулак и выпустить ножницы наземь, он размахнулся и со всей силой пустил ножницами в ту тень, которая была слева и уже успела присесть после внезапного крика. Удар был мягкий и как будто мокрый, и Ломов увидел, что тень тотчас слилась с землёй. И, все ещё ни о чём не думая, схватив винтовку обеими руками, он повернулся направо и заметил, что другая тень клонилась к сбитому с ног унтер-офицеру, занося над ним руку. Ломов сделал скачок и с разбега, наваливаясь своей тяжестью, ткнул штыком под эту занесённую руку. Ему запомнилось только одно ощущение: как туго и неуклюже вытягивал он штык из упавшего тела. Потом он расслышал стонущий голос унтер-офицера:
– Вяжи свово!
Ломов бросился назад. Немец лежал ничком. Ломов пал коленями на его лопатки, заложил ему руки за спину и, сорвав с себя пояс, стянул их крепким узлом.
– Жив? – спросил унтер.
– Сопит, – ответил Ломов.
– Заткни ему глотку!
Ломов повернул голову, тяжело вдавленную шлемом в гальку, нащупал рот и впихнул в него больше половины скомканной своей фуражки. Потом встал, утёрся мокрым рукавом.
Все было по-прежнему. Соловей, не переставая, рассыпал свой дробный щёкот. Невозмутимо журчала речка.
Ломов будто очнулся от сна и понял, что убил другого немца штыковым ударом наповал. Он подошёл к унтер-офицеру. Тот был сильно ушиблен прикладом в плечо, и Ломов хотел помочь ему идти, но он отказался. Они разделили предстоящую задачу: унтер взял на себя немецкие винтовки, Ломову пришлось тащить раненого немца. Они приползли к своим окопам, изнемогая.