«Материя — тело Господне, и разум его — движение, взаимодействие частиц материи», — вспомнилось.
Умиленное, щемящее чувство всякий раз охватывало его, когда проходил мимо кладбища, и в то же время испытывал он неловкость: вот, дескать, они там лежат, а он идет себе мимо живой и здоровый. Будто бы вина его в том, что они лежат. «Во множестве, — прошептал Всеволод Петрович, — во многих случаях...» Он дыхание затаил и шаг постарался утишить, чтобы не потревожить. Вдруг вообразилось с предельной отчетливостью, как лежат они в строгих рядах со скрещенными на груди руками и провожают его укоризненными взглядами. Под скорбный колокольный звон. И слышалось в этом звоне профессору: пом-ни, пом-ни!
«Эх-эх!» — вздохнул он, подходя к корпусам клиники, — может быть, просто так вздохнул, может быть, навеяло ветром вселенской скорби вокруг — неизвестно. В аллее, ведущей к главному корпусу, навстречу ему поднялись с мокрой садовой скамейки супруги Колотовы — муж держал на руках завернутого в одеяло младенца, держал боязливо и неумело, как держат охапку дров, опасаясь рассыпать. Младенца с врожденным пороком сердца оперировал Всеволод Петрович. Привезли его полуживого откуда-то издалека, кажется с Чукотки. Или с Камчатки.
— Здравствуйте, товарищ профессор! — бойко выступила вперед супруга Колотова. — А мы вас поджидаем. Боялись, улетим и не попрощаемся, не скажем нашего «спасибо». Спасибо вам, дорогой вы наш человек! — Колотова залилась слезами и, быстро вдруг наклонившись, поймала руку профессора и приникла к ней губами.
— Ну-ну... зачем..., — смутился тот, отдергивая, пряча руку за спину.
— Рученьки золотые ваши целуем! Не обессудьте, не побрезгуйте уж! — Колотова размазала слезы по молодым упругим щекам. Всхлипнул, скривился и сам Колотов.
— Хорошо, хорошо, — Всеволод Петрович, чувствуя, что и у него подкатывает слеза, приобнял их обоих, троих всех сблизил, как бы сбил в целое. — Я рад... живите... Герой-то наш как? — он откинул уголок одеяльца, заглянул в безмятежное лицо младенца.
— Хор-рош! Прожористый, стервец! — восхищенно помотал головой Колотов.
— Севой назвали. В вашу честь. Уж будьте вы ему крестным отцом!
— Я с удовольствием, с удовольствием, — закивал профессор. — Ну‑с, счастливо вам. Доброго пути, живите, — добавил и пошел по аллее, чувствуя, что стоят они у скамейки и смотрят ему вслед.
Сколько таких Всеволодов бегает по Земле! Пожалуй, десятка четыре, не меньше. Есть один даже в Японии. Сева Туямото. Такие вот дела. Бегают крестнички. Иные стали уже молодыми людьми и переженились. Вздохнул профессор, но уже с облегчением, словно в груди его разжался кулак, сжимавший сердце, и оно выпорхнуло, забилось весело и свободно. Но тут же опять кулак сжался, притиснул: увидел Всеволод Петрович, как от стационара к лабораторному корпусу шел давний пациент и постоянный обитатель клиники Самуил Иванович Клецкин. С трудом нес Самуил Иванович перед собой живот-глыбу, с трудом переставлял ноги-тумбы, тяжело дышал, и лицо его перекосилось от напряжения. Представил профессор, как стонут под тяжестью тела его внутренние органы — ходуном ходят легкие, стараясь побольше послать кислорода задыхающемуся сердцу, но кровь с трудом пробивается по суженным, забитым бляшками сосудам, и оно бьется из последних сил и молит: дай! дай! нет сил больше нести эту проклятую тушу! Несмотря на скверный, холодный день, пот градом катил по лицу Самуила Ивановича.
— Простудитесь, Самуил Иванович, — сказал ему профессор. — Вы бы надели пальто.
— Ни…чего, — остановился тот и перевел дух, — не...холодно.
Бедный, несчастный человек, жертва неуемного аппетита. Два инфаркта, третьего не перенесет наверняка. При таком истерзанном сердце ожирение — это смерть, близкая, неотвратимая. Он и сам все понимает, но остановить себя не может — ест, ест и ест, съедает тощие больничные обеды и норовит урвать добавки, съедает увесистые передачи из дома и страдает. Страдает и ест, смотрит на всех умоляющими глазами: лучше убейте меня, но не упрекайте. Попытались посадить его на диету, но с Самуилом Ивановичем случилась истерика: плакал, кусал руки, бился головой о стену.
— Вы в лабораторию? — спросил Всеволод Петрович, хотя и так было ясно, что в лабораторию — просто спросил, чтобы не стоять и не молчать.
— В лабораторию... анализ на... холестерин.
— Хорошо, — кивнул профессор, отпуская, и Самуил Иванович, вздохнув так шумно, что вздох его был похож на звук геликона, вновь задвигал всеми частями тела. Не выдержит сердце жизни. Вот если бы удалить часть кишечника... Но и операции оно не выдержит. А если нейтрализовать кишечник с помощью этакого эластичного цилиндра изнутри? Тогда пускай его ест, сколько влезет! Тут надо подумать, посоображать. И скорым шагом поспешил к главному корпусу Всеволод Петрович, заторопился.
В кабинете его на втором этаже ожидание к тому времени достигло того предела, когда здравый смысл отступает, теряется, уступая место раздражению и злобе. Пятеро сидевших кто где людей нервно вздрагивали, едва раздавались в коридоре приближающиеся шаги, напряженно вслушивались. Но шаги, отшумев, удалялись и вновь наступала тягучая, унылая тишина. Табачный дым плавал в воздухе подобно облакам в небе.
— Да где же носит нашего уважаемого шефа! — в который раз уже, воздев руки к потолку, потряс ими доцент Анвар Ибрагимович Ниязов, сидя в профессорском кресле за столом, пронзая оттуда всех черными и блестящими, словно начищенными гуталином глазами.
— Мм, задерживаются, задерживаются! — саркастически улыбнулся Александр Григорьевич Вульф — сильно лысеющий блондин с чисто выбритыми складками на лице.
— Забрали нашего шефа под белы рученьки, — задумчиво глядя в стену, сказал худой и длинный, похожий на удочку Николай Иванович Ребусов.
— Говорил, надо идти всем вместе, говорил! — загорячился Анвар Ибрагимович. — А теперь вот сиди и жди!
— Нет-нет, все правильно! — доцент Феликс Яковлевич Луппов предостерегающе поднял руку и значительно прикрыл глаза, близко посаженные к задранному, как у императора Павла, носу. — Если бы мы пошли все вместе, это было бы похоже на демонстрацию. А затевая такое дело, нельзя раздражать власти. Могут придраться и инкриминировать.
— Да бросьте! — отмахнулся Ниязов. — Какая демонстрация! Кому такое придет в голову!
— Не скажите, не скажите! — Феликс Яковлевич мягко ступал по паркету непомерно короткими по сравнению с затянутым в белый халат туловищем ногами. — Кому понадобится, тому и придет! Уверяю вас!
— Ох-хо-хо! Заварили мы кашу! — вздохнул Юлий Павлович Ганин, быстро обегая всех круглыми шустрыми глазками.
— А что такое? — вскинул на него саркастическую бровь Александр Григорьевич. — Какую кашу? Мы только ставим на место зарвавшихся жуликов. На то самое место, четко определенное им законом, — из длинных пальцев он сложил фигуру, означающую тюремную решетку и показал всем. — Что же в этом такого?
— Да... боязно как-то! — Юлий Павлович поежился и хохотнул. — У нашего Хряка связи... Говорят, аж в самой Москве у него мохнатая лапа. Как бы, хе-хе, самим не занять то место!
Все с ненавистью посмотрели на него.
— Молчите уж, вы-ы!
Анвар Ибрагимович выскочил из-за стола и подступил к самому Юлию Павловичу, склонил над ним плотное тело, навис над приклеенным к выпуклому лбу реденьким чубчиком черной с проседью бородкой.
— По-вашему, надо было молчать, да? Надо было и дальше терпеть безобразия, да? Ходят, понимаешь, всякие лентяи, а я терпеть, да?
— Действительно, — вздернул плечом Александр Григорьевич, — почему я должен учить этих бездарных, тупых толстосумов? Какое мне до них дело? Почему трачу на них мое драгоценное время? Обделывайте свои делишки, но, попрошу, без меня! — погрозил он неизвестно кому пальцем, кому-то за окном.
— Вот именно! — кивнул Ребусов. — Выходит, что и мы вроде бы соучаствуем в их махинациях. Учим, стараемся, а денежки кладут себе в карман наш уважаемый ректор и его банда. Очень мило, ха-ха!