— В сердце! — болезненно сжался Всеволод Петрович.
— Ага, в сердце! Мягко так, сладостно! Он кхыкнул, как будто из него воздух выпустили, а я финач еще пошевелил легонько, тут он, сука, и подломился...
— Замолчите! — Всеволод Петрович руками прикрыл уши. — Вы мерзавец!
— Ай, какие мы нервные! А еще хирург. Ведь ты, хирург, тоже ножиком, скальпелем своим, живую плоть режешь. Чего ж ты тут кочевряжишься!
— Я? Но я-то режу во благо! Чтобы жизнь продлить! А вы... Сердце! Это сосуд священный! Даже представить трудно, какое это чудо, а вы вот так, походя... Это... невозможно!
— Слушай, Исусик, брось ты мне тут... Не серди меня. И «мерзавца» возьми назад. Меня не надо сердить, а то... как воробья, — он поднял волосатую руку и сжал в кулак. — Что ты мне все: жизнь! жизнь! Пустяк это — жизнь. Ну, протянул бы этот гад еще два червонца лет, ну и что? Что изменилось бы в мире? А без него все ж свободней на Земле, легче. Значит, и я во благо. Так-то, хирург! Ну ладно, утомил ты меня, — он опять улегся, отвернулся к стене, прикрыл голову полой разорванной рубахи и затих.
Всеволод Петрович смотрел на его тугой, широкий зад, на поросшую черным волосом высунувшуюся из-под рубахи часть спины и содрогался от отвращения. Неужели Универсум, сотворив на Земле жизнь, отступился, пустил все на самотек? Иначе невозможно объяснить. Я десятилетия положил на изучение сердца, на то, чтобы хоть чуть-чуть продлить его биение, но вот является в мир такой вот... и спокойно протыкает его ножиком. Со сладострастием протыкает, с наслаждением! Что это, патология? Или такое тоже необходимо для поддержания какого-нибудь там равновесия? Зачем это, Универсум!?
Вскинул он голову, чтобы посмотреть в пространство, в беспредельность, спросить, однако уперся взгляд его в сырые разводы потолка, в блеклые стены — не было в них никакой отдушины, и не у кого было спросить. Взгляд по ним пробежал и опять против воли остановился на жирной спине убийцы. «Я сойду с ума от ненависти, если придется сидеть с ним три дня в этой камере!» — подумал он.
* * *
Было море и пляж, было солнце и белый, хрустящий под ногами песок. Всеволод Петрович с наслаждением погружал голые пятки в его податливую шелковистую твердь и щурился на зеленовато-прозрачные, завитые прибоем волны, предвкушая момент, когда окунет в них свое истомленное тело. И были пальмы. Да, были. Но вдруг на ясном, без единого облачка небе прогрохотали громы, полыхнули металлические молнии, и все исчезло.
— Чиж! С вещами на выход! — услышал и вздрогнул, открыл глаза.
Прикорнул-таки он, задремал, сидя на нарах, скорчившись, свесив голову к самым коленям. Открыв же глаза, никак сразу сообразить не мог, где он и что происходит. В дверях камеры стоял милиционер, но не тот, что приносил хлеб и воду.
— С вещами? Но у меня нет вещей! У меня все отобрали!
— Неважно. Выходи!
С трудом разогнулся Всеволод Петрович, с трудом передвигая затекшими ногами, направился к двери. Приподнял, выпростал из рубахи голову и сокамерник его, убийца.
— Будь здоров, хирург! Смотри, не попадайся мне боле!
Ожила, заметалась под потолком муха. Всеволод Петрович переступил истертый порог и тут догадался бог знает каким чувством, что обратно в эту камеру он уже не вернется, и это была его вторая радость за истекшие часы.
— В туалет надо? — спросил милиционер, пропуская его вперед.
Он помотал головой.
— Послушайте, вчера я вашему коллеге заявил, что объявляю голодовку.
— Ну и что?
— Я требую, чтобы об этом было поставлено в известность ваше начальство.
Всеволод Петрович шагал по знакомому коридору, словно бы подгоняемый сзади милиционером, и говорить ему приходилось оборачиваясь, отчего он спотыкался и выходило как-то скомканно, без достоинства.
— Начальству известно все, — сказал милиционер неопределенно.
— Вы хотите сказать...
— Начальство в курсе.
— В курсе? Ну так что? Что дальше?
— А дальше ничего.
Умолк Всеволод Петрович, не найдя больше никаких слов на такой убийственный по краткости и всеобъемлемости ответ, и дальше шел молча, выполняя команды, и таким образом пришли они на второй этаж и остановились перед нелепо разрисованной под дуб дверью. В окно в торце коридора виден был день — серебристый, пасмурный, надо полагать, следующий за вчерашним кошмарным днем.
Такой же серебристый день пролился на него из кабинета, куда, постучав предварительно, ввел его милиционер. За столом сидел вчерашний следователь с лицом непроницаемым, кислым, словно бы недоспелым. Скривив рот в недовольной гримасе — вот, де, извольте видеть, приходится заниматься такими пустяками, тратить время — он кивнул Всеволоду Петровичу на стул, взял авторучку и некоторое время что-то писал, не обращая на него больше внимания. Всеволод Петрович затосковал от нетерпения.
— Фамилия? — вдруг спросил Виталий Алексеевич.
— Как! подскочил профессор на стуле. — Вы не знаете? Может, вы меня затем и арестовали, чтобы спросить фамилию?
— Вопросы здесь задаю я, — голос Виталия Алексеевича был тускл и скучен.
— Ах да! Это мы проходили, видели в кино! Ну так пишите: фамилия моя Чиж, с рождения наречен Всеволодом, по батюшке Петрович.
— Год и место рождения?
И на этот вопрос ответил Всеволод Петрович, весь напружинившись, сдерживая негодование. И еще посыпалась на него масса глупых, ненужных на его взгляд вопросов, как то: кто родители, где учился, какая была тема кандидатской диссертации, в каком году приехал в город Благов, отчего умерла жена, не сохранилось ли медицинское заключение о ее смерти, да как они проживали совместно, не ссорились ли. И так тонко следователь обволакивал вопросами о ней, что проскальзывало сквозь них: не по твоей ли вине умерла? не ты ли уморил? Ловко закрутил, завертел следователь и вдруг перескочил на шурина, на Георгия Николаевича и на тещу.
— А ведь шурин ваш алкоголик? — спросил он и об этом между прочим.
— Да, он болен, — сказал Всеволод Петрович, удивляясь осведомленности следователя в его домашних делах. И под грудой навалившихся на него вопросов погреблось негодование, уступив место тревоге — тягучей, как тело ползущей змеи. Она и выползала словно бы из всех углов этого простенького кабинета, слетала с языка следователя, таилась в следующем вопросе.
— Квартиру от исполкома получили?
— От исполкома.
— А славная квартирка! — расплылся Виталий Алексеевич в добродушной улыбке.
И опять таилась неуловимая, тревожащая каверза в его улыбке.
— Это было одним из условий моего приезда в город Благов, — с вызовом сказал Всеволод Петрович, как бы защищаясь от каверзы, и показалось: может все дело в квартире? Хотя совершенно неясно было с какого бока здесь можно к нему прицепиться, обвинить.
— Конечно, конечно! Поменять Москву-столицу на нашу провинцию. Должен же этот подвиг чем-то компенсироваться, я понимаю. Но и обставить такую квартиру стоит недешево, а? — вроде бы иронизировал следователь, а вроде бы и сочувствовал.
— Недешево, — сказал сбитый совсем с толку Всеволод Петрович.
— Откуда же средства? — не изменились интонации в голосе Виталия Алексевича, только вскинулся взгляд, впился в профессора, заморозил.
— Обстановкой занималась покойная жена, я не вмешивался. Для нее это было...
— Страстью?
— В некотором роде.
— Но, согласитесь, такая страсть должна и материально как-то подкрепляться, разве нет?
— Да, конечно. Ничего не могу сказать по этому поводу, меня это как-то... Мы вдвоем работали, детей у нас нет, теща вела хозяйство... рачительно. Отсюда и средства.
— Учтено, все нами учтено, дорогой профессор. И ваш оклад — надо признать, совсем немалый, и оклад вашей супруги... м‑м, покойной. И все же не сходится. Дебет с кредитом — хе-хе — так сказать, не сходится!