Под утро на чердак пробралась Лена, осторожно присела на край простыни, полюбовалась спящим Аркашкой, прилегла рядом с ним, полежала, неслышно погладила его ладонью по щеке, так же осторожно встала, спустилась по лестнице, перешла во вторую половину дома, где был класс, посидела за партой, чему-то улыбаясь, прокралась в коридор, отомкнула дверь, вышла на крыльцо и, среди утренней дымки и росы, в белом развевающемся платье легко побежала к еще сонной реке.
Он хотел ее видеть, он шел к ней и в то же время втайне желал, чтобы ее не оказалось дома… Так бывает не всегда. Так, говорят, бывает, когда любишь.
Николай шел решительным шагом, широко взмахивая руками, сосредоточенно, даже сердито глядя вперед, не останавливаясь, желая поскорее повернуть за последний ненавистный угол, и… едва не столкнулся с Надей.
Надя только что вышла из дому. На ней было шелковое коричневое платье с забавным названием «клеш-солнышко». Перед тем как выйти за порог, она быстро закружилась перед зеркалом и вдруг присела, раскрыв зонт своего платья, — так просто, для настроения. После такой причуды она еще долго улыбалась.
Эта ее улыбка никак не отвечала серьезному решительному взгляду Николая, и он от неожиданности отступил. Он свернул бы в сторону, скрылся бы в переулке, но уже было поздно.
Что за странности происходят с ним! А разве не понятно? Шел к ней вот такой, какой есть, решительный, сосредоточенный, и ожидал увидеть ее тоже серьезную, может быть, даже опечаленную, а то и в слезах, и вдруг — эта улыбка, это неприкрытое веселье! Если бы она заранее знала, что увидит его на улице, тогда — другое дело, если бы кто-нибудь сказал Наде, что он идет к ней, тогда, понятно, она ждет его, она рада. Но вот, оказывается, несмотря на то, что она не видела его с самой зимы, она совсем не печальна и даже весела… После этого оставалось только сбежать, скрыться…
Увидев Николая, Надя обрадовалась еще больше, протянула руку, спросила просто, ласково, но с упреком:
— Сердишься?
— Нет, — ответил он по-мальчишески обиженно и тут же рассмеялся собственному ответу.
— И хорошо! Пойдем погуляем!
Они свернули за угол и еще издали увидели скверик и белые нестрогие колонны подъезда заводоуправления. В скверике была незанятой только одна скамейка. Перед ней блестела свежая, подернутая зыбью лужа, потому сидеть можно было только с краю, и то тесно прижавшись друг к другу.
— Я постою, — сказал Николай, — а ты садись.
— Нет, лучше пойдем отсюда! — Надя заметила бабочку на лацкане пиджака Николая, белую бабочку, чуть подрагивавшую крыльями. У бабочки осыпалась пыльца.
— Ты их любишь? — спросила Надя.
Николай покраснел и резким щелчком отбросил бабочку. И, почувствовав досаду, сильно сжал Надину руку.
— Я тебя люблю!
— Что у тебя за привычка! Пальцы переломаешь!
Это была уловка, но Николай не заметил. Он пришел в замешательство и не знал, как быть дальше: начинать сначала невозможно, продолжать — тоже. Лицо его приняло унылое выражение. Николаю показалось, что он совсем не любит Надю, что он любил ее когда-то, а что теперь она просто безразлична ему.
— Пойдем побродим, — предложила она и легко перепрыгнула через лужу.
И Николай, спеша за ней, не понимал себя: как можно было казаться безразличным?!
Они долго ходили по улицам. Стало уже совсем темно, и это придало Николаю новой решимости.
— Я люблю тебя, Надя, слышишь?
Он огляделся по сторонам и, наклонившись к ней, поцеловал в щеку. Она приостановилась, оттолкнула его, но он схватил ее руку и стал целовать.
— Тише, что ты делаешь? — отбивалась она. — Мы так никогда не дойдем до трамвая.
— И не надо. Я не хочу никуда! Я хочу, чтобы ты ответила мне: да или нет? Мне все равно, где услышать.
— Ты сумасшедший, — сказала она ласково. — На нас смотрят.
По улице прошел ярко освещенный трамвай. Николай был в таком настроении, что мог бы легко догнать его. Он сказал об этом Наде, и она поняла его.
— Побежим!
Он схватил ее за руку.
— Так неловко, — сказала Надя и, высвободив руку, побежала.
Он бросился за ней. В полосе света, упавшей от трамвая, развевалось ее платье и мелькали полы жакетика. Николай ускорил шаг и, заметив, что она споткнулась, сделал огромный прыжок и, обернувшись, подхватил ее, готовую упасть. Она подняла раскрасневшееся удивленное лицо, он поцеловал ее в губы и, словно боясь, что она обидится, быстро взял под руку и повел на тротуар, будто ничего не случилось.
Николаю хотелось остаться одному, подумать… Какое это счастье — поцеловать любимую!
Пусть он не почувствовал ответного поцелуя. Но она позволила себя поцеловать. Она позволила ему, Кольке Леонову, простому парню, который не целовал еще ни одной девушки на свете, который ничего не сделал в жизни, а уже требует любви, уже понимает красоту! Она могла быть женою любого из тех, кого он знал, кто был выше его, лучше его. А вот она шла рядом с ним, она ему позволила поцеловать себя. И она сама и все вокруг нее было манящим, необычным, и только он один оставался самым обыкновенным парнем, ничем не примечательным и далеко не красивым. И странно, что она до сих пор не заметила этого, продолжала идти рядом и улыбаться. Да, он был тем же обыкновенным парнем, каким его знали все, только он был теперь счастливым. Но счастье не могло сделать его красивым, достойным этой девушки, наоборот, оно делало его немного смешным, неловким и даже глупым. А она этого не замечала.
— Мне было хорошо! — сказала Надя на прощанье.
— Нет, ты ответь мне, ответь, — заговорил Николай. — Я же тебя люблю.
Она молчала. Он сжимал ее руки, настаивал, просил сказать прямо.
— Он тоже говорил мне, что любит, — тихо и смущенно, словно оправдываясь, проговорила Надя.
Николай хотел уйти не прощаясь, но она удержала его.
— Ты пойми меня, пойми…
Николай, кажется, понял. Успокоился, улыбнулся.
Он был счастлив, он хотел остаться один.
И вот он один, у себя дома, стоит посреди комнаты. Как длинны его руки! Что делать с ними? Запустить в разлохмаченные волосы, запрокинуть голову, закричать, но так, чтобы никто не слышал: люблю! Как широко расставлены его ноги, словно он один собрался встретить опасность, которую должны были встретить сто человек. Посмотреть на себя в зеркало? Но это девчоночье дело и совсем не подходит к его настроению… А нос у него все-таки длинный. Как она не заметила этого? И глаза голубые, почти ребячьи. У мужчин должны быть глаза темные, волевые. Разве она не видит, что у него мальчишечьи глаза? А эти веснушки… вот они, вот. И все же она не увидела их… Не увидела? А почему ты так думаешь? Почему? А ну-ка вспомни все, переживи снова весь этот вечер. Почему она не сказала тебе ни «да», ни «нет», хотя ты просил у нее ответа? Почему она высвободила руку и побежала одна, когда тебе хотелось бежать вдвоем, крепко взявшись за руки? Нет, ты подумай… Возможно, если бы был кто-нибудь другой, она бы этого не сделала — не посмела бы или не пожелала. Кто-нибудь другой…
От этой проклятой мысли все в нем замерло.
Он сел на кровать, согнулся, опустил руки, голову, взлохмаченную, тяжелую…
«Я так не могу, — привычными словами думал он все ту же думу. — Я должен знать, что у них было. Она должна рассказать мне, и тогда я успокоюсь, не буду больше вспоминать… Если она расскажет мне, значит, она меня любит, если нет…»
Он вскочил, зашагал по комнате из угла в угол. Был второй час ночи. Но это был второй час ночи где-то за стенами дома. Это его не касается. У него — совсем другое, свое, у него продолжается все тот же вечер, он говорит с ней, он спрашивает у нее: что у тебя было с Плетневым?
Побежать? Разбудить? Потребовать ответа? Надеть борчатку, нахлобучить шапку, завязать на бегу кашне…
Нет, невозможно, немыслимо!
Милые мои! Близкие, знакомые, незнакомые, чужие! Поймете ли вы меня?
Николаю кажется, что никто не поймет его. Никто так не страдал, никто так не любил.