За моей спиной в гулком пространстве храма, где по стенам не было видно привычных икон, приглушённо гомонили паломники.
Осматривались, угрюмо шептались в недоумении. Собираясь с духом, зажигали купленные свечи.
А потом всей группой (кроме сторожихи-арабки и экскурсовода) мы потянулись влево с горящими свечами в руках. Друг за другом тихо спускались по ступенькам, ведущим в полуподвал, в часовенку – полукруглою, тесную, лежащую ниже уровня пола. Там посередине, как тумба, стояла белая метровая рака. Как сказали – с мощами святого. Сверху на ней наклонно лежала тоже беломраморная икона с бортиками по периметру. А по центру – потемневший выпуклый выразительный лик великомученика. Не верилось: «Неужели же здесь, совсем рядом, его святые мощи?»
После общего пенья молебна (порой нескладно и невпопад, но старательно) я с трепетом приложилась к иконе с краю и ощутила чудное благоуханье. Всё лицо святого блестело, оно было в мире, как в масле… Поражённая, я поняла: каменная икона мироточила… (Давно известно мироточенье от ликов святых – и бумажных, и деревянных, и фресок настенных, а это мироточит камень.) И тогда я бережно ваткой собрала по краям это святое миро. И спрятала в аптечный пузырёк тёмного стекла, взятый из дома.
Уходить из часовни Георгия, от святой его раки никто не спешил. И мы пропели ещё молитву «Отче наш» и торжественное величание: «Величаем тя, страстотерпче святый великомучениче и победоносче Георгие, и чтим честная страдания твоя, яже за Христа претерпел еси». Пели уже чище, слаженней. Благодатные звуки молитв, восходя к круглому куполу, заполняли часовню и как бы обнимали, воедино скрепляли нас вокруг Победоносца. А при трепещущем свете горящих свечей выпуклый лик Георгия на мгновение показался мне ожившим. Подвижным, живым. Да, он был с нами, он слушал нас, он укреплял души…
Святое это миро от Победоносца я привезла домой в Москву. В России имя Георгий извечно очень чтимо, любимо, хранимо. (Это и Егор, и Егорий, и Юрий.) Он символ нашей страны, нашей Победы. Он вышит золотом на знамени Родины.
А вскоре из Московской патриархии, где знали о возвращении первой группы паломников, ко мне приехал завотделом по чудесам Павел Флоренский. Тёзка и внук великого святителя Флоренского. Да не один, а с коллегой-историком А. Московским, сотрудником того же отдела. Они записали мой подробный рассказ о чудесах, явленных нам на Святой земле. А в конце встречи я с волненьем вручила им бесценный дар – миро от святого Георгия Победоносца.
Святой Великомученик и Победоносец Георгий, моли Бога о нас.
Италия. Развалины г. Помпеи. Писатели И. Ракша, Л. Анисов с женой, художник А. Абрамов.
II
Два пишем, три в уме
Вам, может быть, интересно знать, как я работаю?.. А вот так.
Как-то однажды в рабочем своём кабинете я среди массы бумаг – документов, писем, заметок на случайных бумажках (на счетах за квартплату, за воду, за газ, электричество) – наткнулась на разнообразные записи, сделанные когда-то по случаю. (И это не считая толстых и тонких альбомов, блокнотов, рабочих мягких и твёрдых журналов и дневников с красивыми, даже с медными уголками.) Хотела эту лохматую стопку бумаг разного цвета и времени сунуть в помойное ведро. И потом вынести в коридор, к лифту. И там отправить в мусоропровод. Даже представила, как они полетят в трубе, обгоняя друг друга, прилипая к стенкам, с высоты последнего, четырнадцатого, этажа.
Но… почему-то из любопытства взяла один листок А4, сложенный вдвое. Развернула и стала читать строки, писанные когда-то чернилами авторучки. Моим несуразным пляшущим почерком… Они были разные. Порой ненужные, порой интересные даже. И… зачиталась. И про помойку забыла. Вспомнила, что многие хорошие русские писатели, которых люблю и с кем-то была даже знакома, нечто своё подобное, какие-то короткие записи, называли вполне поэтично. Например: «Затеси», «Камешки на ладони», «Зарубки», «Записки на манжетах», «Этюды», «Штрихи» и прочее-прочее.
Вот и я решила сохранить и как-то обозначить эти свои заметки. Читала и читала, порой с трудом разбирая собственный скверный почерк. Думала: «Какую же несусветную глупость когда-то писала». А порой думала: «А вот это отлично написано. Неужели же это я? А интересно, в каком же это было году?» Переворачиваю бумажку, ищу признаки времени. А-а-а, вот оно. Это же квитанция страховки на машину «жигули». Вот он год и дата подробно. И подпись моя ровненькая такая, старательная. Ещё бы – страховка, деньги! Но аварий, сколько помнится, никогда не было. Ездила я отлично. Всю жизнь. Ещё с целины на Алтае. Водить начинала девчушкой на полуторке, трёхтонке. Потом был газик – ГАЗон. По полям летала на нём, по бригадам. То весной начиналась горячая посевная, то осенью горячая жатва, пора убирать урожай. (Хотя больше любила ездить на лошадке верхом.)
А уж потом, по возвращении в Москву, была у меня вся линеечка «жигулей». Копейка, двойка, шестёрка, девятка. А этот вот застрахованный жигулёнок был тогда голубенький, и на крыше, как металлическая решётка, багажник.
Я уже вдова. Юрочка мой лежит на Ваганьково. На аллее художников. Лейкоз в 40 лет. У меня на руках осталась семья. Дочь-студентка, бабушка, ей уже за 80, любимая собака-найдёныш Ларс, три кошки, тоже спасённые. За окном – перестройка в разгаре. Горбачёв со своей элегантной женой Раисой не сходят с голубого экрана ТВ. А все книжные издательства рухнули. И свинцовый набор моей книги тоже рассыпан, рухнул. Но есть-то всем моим надо, и каждый день. И я, одевшись похуже, попроще, натянув берет до бровей, сажусь за руль и таксую на своём послушном голубом жигулёнке. То с вокзала спешу, то на вокзал, то с рынка, а то на рынок. Вожу челноков с товарными сумками, набитыми барахлом, всяких мешочников. Из Вьетнама, из Турции. С детьми и без. Тогда это всё называлось «бомбить». Вот и «бомблю» по столице, благо москвичка, да ещё в четвёртом колене, свой город люблю и знаю. Родилась я на Лиственной аллее, потом росла в Останкино, потом у бабушки – Таганка-Землянка. Потом уже с мужем – Преображенка, Черкизовская, Короленко-Стромынка. И вот наконец – аэропорт… Ой, я, кажется, что-то заговорилась и заблудилась. Пошла не в ту сторону. А ближе «к телу» надо, к теме… Так вот.
…Чаще записки мои в этой стопке без дат, случайные, безымянные. Верней, неведомых корней. И их много-много. Надо вычитывать, заниматься ими. В общем, «надо пахать». И огульно на свалку их вовсе не стоит. Только всё-таки как их назвать? Какое дать имя-фамилию? Поселить отдельной семьёй и в отдельный дом?
Думала, думала и… нашла. Пусть этот жанр называется «дневниковая проза». (Это моё название, открытие.) И вот почему. Спрашиваю: это что, дневник? Нет, не дневник. Ибо писалось в разное время, бессистемно, без дат, порой даже случайно. Так что ж, это проза? Нет, и не проза. Без фабулы, без сюжета. Порой без конца и начала. Но это и не стихи, конечно. Хотя и они порой тут попадаются на бумажках. «Ушёл навек двадцатый век». Впрочем, любой грамотный человек может иногда, под настроение, написать стихи. И это от него не зависит. Вошла, например, Муза в его комнату, тихо села, чудо-красавица, рядышком, улыбнулась, нежно дотронулась до руки, и… стали рождаться, проявляться неизвестно откуда, и… поплыли, поплыли одна за другой буквочки-строчки. Иногда быстрые, скорые, а порой вялые, не спеша, спотыкаясь даже. Позже прочтёшь их с начала и сам себе удивишься: неужто стих получился? В две-три, а то и в четыре строфы. Порой неплохой даже, складный, как песня. Но это редко. Редко.
…Так всё же что это за жанр такой – «дневниковая проза»? От дневника, конечно, в ней есть кое-что. И кое-что есть от прозы. Некий кентавр. Порой картины-картинки и даже пейзажи. То это пасто́зное масло жирных мазков, то воздушная, лёгкая акварель. Порой только графика – карандашный набросок – чей-то портрет, явление или чувство. А порой на листке торчит лишь одно, только одно интересное слово. Видно, задело когда-то, царапнуло, как заноза. Например: «Понурился… Восвояси… Осклабился… Зубоскал… Насмарку пошло…» Заставило записать себя, запомнить на будущее. Мол, я тебе когда-нибудь пригожусь в обычной прозе…