Такой стремительный разрыв с прошлым меня очень пугал, и я оставалась спокойной лишь от оцепенения. Я не могла больше просто дрейфовать в озере его глаз: он прошел мимо меня, посмотрел на меня так виновато, и там было столько покаяния и чувства вины, что в озере поднялась буря. Он попытался улыбнуться, захотел остановиться и все мне объяснить, но я выглядела такой напуганной, за ночь неравномерно повзрослевшей и нуждающейся в опеке, которую он не мог мне уже дать, и ему стало очень больно, он ненавидел себя, и ему ничего не оставалось, как пройти мимо. Я больше не могла дышать под водой, это медитативное ощущение странной сказки резко закончилось, и я поперхнулась, когда вода вновь стала мокрой и враждебной и заполнила мои легкие. Я начала задыхаться и судорожно выплывать наружу. Я умирала от удушья и агонии, когда в моих легких была эта черная липкая вода пороков отчужденного папы. Папы, который мне больше не принадлежал.
Папочка, пожалуйста, почему так быстро? Почему ты позволяешь мне утонуть и просто уходишь? Если бы меня спросили, что лучше – что ты бы умер или предал, я бы сказала, что умер. Я бы потом рыдала всю жизнь и убивала себя, что выбрала твою смерть, я бы мечтала тебя оживить и тщетно повторно выбрать твое предательство, чтобы спасти, но сначала я бы выбрала твою смерть. Но ты предпочел предательство. Я вынырнула на поверхность, и из меня полилась вода. Изо рта вытекала твоя черная материя, и, наконец, мои легкие высвободились, и я жадно вдохнула воздух – это было свежее дыхание моей начавшейся инициации к свободе. Я больше не есть просто твоя дочь, мы больше не связаны с тобой, и ты мне не гарант безопасности и стабильности более.
Я должна была научиться быть свободной, самостоятельной и взрослой. Теперь все мои страхи из гипотетических стали правдой. С того момента моя взрослая юность имела все права быть необузданной. Я ведь все равно по образу и подобию твоему, отец! Я – твоя женская звезда, твое продолжение, и кто тебе сказал, что я должна быть лучше тебя? Ты столько лет доказывал мне, что лучше тебя быть нельзя, что ты идеален, бесстрастен, такой правильный, что словно бесплотный, и вдруг ты оказался просто мошенником и страсти обвили тебя с потрохами. Не беда, что ты предал маму. Мама была некрасивой, склочной, обидчивой. Я могла любить вас по раздельности. Беда в том, что ты предал меня.
Теперь мне предстояли новые всевозможные оттенки свободы. Я измельчу все свои обиды музыкой, парнями, наркотиками, любовью к деньгам и удовольствиям. Я теперь буду взрослой, плохой и хорошей, во тьме и во свету. С того момента я была свободной.
Я не знала, каким цветом раскрасить этот круг мандалы. Он был таким неоднозначным. Вообще, выделить какой-то этап в жизни в период, как мне сначала захотелось при составлении мандалы, было очень сложно. Даже один день мог состоять из разных моментов и совсем не похожих друг на друга ощущений. Особенно в юности, моя жизнь мне казалась разноцветным конструктором, состоящим из множества разных деталей, которые так трудно обобщить каким-то единым цветом. Мне предстояли отношения с Глебом, и я ведь тоже испытывала к нему самые разные чувства. Я им и восторгалась. Я его и сторонилась. И гордилась. И опасалась. Я хотела не попадаться на глаза его отцу – холодному, циничному охотнику, который смотрел на женщин, как на свою добычу, и в таких же традициях воспитывал своего сына. Но была бы я с Глебом, если бы он был добрым, спокойным, уступчивым парнем? Наверное, нет, так как, осуждая его за цинизм и равнодушие, я тянулась к его казавшейся силе и высокомерию. Мне нравилось быть его добычей и нравилось отражаться от его холода. Я каждый день по-разному влюблялась в него.
Другие парни и мужчины также интересовали меня. Интересовали, как произведения искусства, как самые разные представители мира мужчин. Когда я была трезвой, все они мне были противны, но когда я была под веществами и алкоголем, мир мужчин и женщин казался мне ярким и пронизывающим.
Чувства к маме. Я до сих пор в них не разобралась, поэтому мне очень трудно передать чувства, которые возникали тогда. Они также были очень разными. Но по методу «что первое приходит в голову и снимается с языка» – здесь очевидно, чувство обиды и разочарования, а затем ощущение мягкости, желания быть с ней подругами, конкуренции, соперничества, страха стать такой же и страха потерять. Мама была проводником ужаса женского старения в мои миры юности, наполненные свежей молочной красотой. Мама была напоминанием смертности моей молодости и наличия на земле женского проклятья – старения. Через изменчивые мысли о маме я по-разному относилась и к отцу. Когда мама представлялась мне стареющей во всем виноватой склочницей, я была к папе снисходительна и даже разговаривала с ним как с другом, понимая его. Но порой мои глаза словно видели маму сквозь ее состарившуюся кожу, морщинки, тяжелый взгляд, сиплый голос и постоянные уколы в адрес окружающих, и я видела в ней девочку, спрятавшуюся в тюрьме этой оболочки. Эта девочка символизировала саму меня, а оболочка – женскую трагедию. Только недавно, может быть, несколько месяцев назад, когда я испытала потребность в психоаналитике-женщине, я стала находить красоту во взрослых женщинах и нашла совершенство в несовершенстве зрелого женского тела. Я же сама оставалась красивой, и очень боялась за крах своей красоты. Я боялась дня, когда проснусь, посмотрю в зеркало, а там уже буду я, испорченная возрастом. Под глазами будут тяжелые мешки синего или, еще хуже, серого цвета. Грудь потеряет упругость. Глаза потухнут. Волосы станут ломкими и появятся седые волоски. Я уже перестану быть девушкой, но еще не превращусь в бабушку. Как моя мама тогда. Возрастные женские архетипы тогда для меня ничего не значили, что нельзя было сказать о моем интересе к взрослым мужчинам. Юноши казались мне очень слабыми. Кудрявые, дерзкие, все время эрегированные, нервные, уязвимые, очень хрупкие и хотящие казаться сильными молодые люди, вечные мальчики отталкивали меня. Я встречалась с ровесником Глебом, потому что он был не таким, в нем сохранилась подростковая угловатость, но в нем уже был взрослый циник и агрессор.
Я привязывалась к нему все больше, особенно после того, когда увидела его отца. Глеб был молодой копией своего отца-охотника, более необузданной, дикарской, некультурной и необразованной проекцией своего грубого родителя, который убивал беспомощных животных и ел их. А я была девушкой сына охотника, и мне это нравилось. Обиды на моего отца отступали, я чувствовала себя жертвой, а жертве можно все: быть истеричкой, быть капризной, быть неудобной и ревнивой, а самой смотреть по сторонам и допускать измены. Я ведь жертва, ведомая выстрелами охотников, убегающая в глубины леса, чтобы спастись, брыкающаяся, зовущая на помощь сородичей. Я романтизировала эти страшные слова, играясь такими ужасными, запретными терминами, как «жертва», но фактически тогда не могла и на миллионную часть представить, что чувствует настоящая жертва.
ГЛАВА 6
С тех пор я видела папу всего трижды, два раза в те годы и один раз на моей свадьбе. Один раз он приходил за документами, второй раз – ко мне. Мы поговорили нормально, чувства были очень странные. Мама все время утверждала, что отец проиграл все наши семейные накопления и влезал в долги и что под вопросом оплата моего дальнейшего обучения в университете. Мне было уже все равно. Я не знаю, плавала ли в его больных глазах мать, наверное, все-таки нет, если она еще чему-то была удивлена. А я плавала и видела там такое, что пиранья азартных игр была одной из самых милых рыб в этом глубоководье. Мол, новая пассия требовала у отца денег, он выдавал себя за богатого человека и спустил на нее все наши деньги, ему не хватало, и он нашел дорогу в казино в надежде выиграть там большой куш.
Он был кандидатом математических наук и сильнейшим преподавателем статистики в центральной России, он долго готовился защитить докторскую. Цифры были его стихией: теории вероятности, расчеты, трезвая аналитика. Папа-лудоман – это было настоящим театром абсурда и затянувшейся психоделической галлюцинацией, поэтому я не могла больше нести в себе обиды. Обижаться на папу-лудомана все равно, что обижаться на Шляпника из «Алисы в Стране Чудес» или если бы меня уверяли соседи, что у мамы с рождения было две головы, только вторую она носила в дамской сумочке, завернутой в черновик папиной диссертации. Такая же, если не большая, чушь!