Пастор Петерс остался в Гумраке. Это место держало железной хваткой. Его предшественник – духовный отец, на протяжении долгих недель чем мог помогавший и посылавший утешение, был погребен под завалом в своем блиндаже, после того как туда угодила бомба. Петерс заступил на его место. Он бродил мимо теснившихся друг к другу изб, которые, бывало, за ночь бесследно исчезали. Он заползал в лишенные света землянки, еще сохранившиеся в распоротой воронками земле, или пробирался по рельсам к железнодорожным вагонам, где квартировались легкораненые. Пока не открывалась раздвижная дверь, часто в течение нескольких минут сидел, скорчившись, между железными колесами, а вокруг вжикали горячие осколки бомб. Снаряд нередко попадал в вагон, и тогда словно каким-то чудом из двадцати или тридцати его обитателей каждый раз выживало человек шесть-десять. Топили ящиками из-под гранат, которыми были усеяны подъезды к Гумраку. Добывали все сами. Тоже питание. Ежедневные 60 граммов хлеба, предусмотренные командованием для увечных, уже давно никто не получал, и люди сидели в засаде, подстерегая околевших лошадей, или ковыляли три километра до скотобойни, где, если повезет, удавалось отхватить кровавый кусок конины или пригоршню овса. На худой конец всегда имелись пустые консервные банки и снег…
За эти десять дней пастор Петерс дважды справлял службу, выбрав для церемонии из двух каменных зданий то, что побольше. Задача оказалась нелегкой – лестницы и коридоры наводняли люди, и толком понять, кто из них ранен, а кто мертв, было трудно. Во время бомбежек от взрывной волны разбивались окна, и их как можно скорее заделывали кирпичами. Тепло ценилось больше света. Когда однажды утром бомба угодила в выгребную яму, всего в полуметре от здания, она не причинила ему никакого ущерба, разбилось только последнее целое окно, и госпиталь погрузился в удушливую темноту. Врачи пали духом и почти прекратили работу.
С горящей свечой в руке пастор пробрался по безвольной мягкой плоти до самых дверей, соединявших два помещения. В клубах закоптелого дыма, тянувшегося вверх от необожженных печей, он прочел несколько слов из Библии, а потом заговорил о том единственном пути, который еще оставался свободным, – пути на небеса. Его слова робко разрезали удушающую тишину. Серое лицо горело, чувствуя, как пристально смотрят на него из темноты сотни глаз, широко раскрытых от сообщенного знания. Больше он ничем помочь не мог. Сосуд был исчерпан. Петерс впал в оцепенение и все глубже увязал в густой трясине скверны, на поверхности которой то тут, то там вздувались ядовитыми пузырями отдельные сцены. Редкие из них – не самые страшные – западали в душу навсегда. Как два румына возле каменного колодца под ротондой, куда сносили покойников и складывали, будто поленья, – бездыханная задубевшая парочка лежала прямо на дороге, обезображенная, каждый день по-новому, и в конце концов раздавленная и расплющенная, точно проказники Вильгельма Буша[49]. А еще трупы, ступеньками выложенные перед высокими вагонами для скота, по которым приходилось ступать каждый божий день. И лицо молодого солдата, стоявшего на коленях под дверью вокзала и умолявшего часовых его впустить. На следующее утро бедняга все еще был там – лежал на пороге, скорчившись и повалившись на бок. А на его лице – застывшие ледяные жемчужины слез.
По домам и окопам, по блиндажам лагеря для военнопленных, устроенного на подступах к Гумраку, по баракам и палаткам разбитого в балке лазарета – пастор Петерс блуждал повсюду как собственная тень. Время от времени попадались те, кто открывал ему душу с безотлагательной готовностью, кто цеплялся за убогие слова, исполненный веры и надежды. Ох уж эта надежда: сначала они – какая нелепость – уповали на чудо посюстороннее, земное, которое Гитлер им так и не явил, а теперь думают: настала очередь Бога. Петерс был уже слишком слаб, чтобы противостоять святотатству. Он сулил чудо и почти не ужасался тому, что делает. Он лгал как врач, обещающий исцеление безнадежному больному. Петерс наставлял, Петерс молился, Петерс крестил. Да, и крестил! Был один раненый с прострелом в пояснице, который никак не проходил. И этот раненый пожелал креститься. А еще просил, чтобы не говорили отцу, иначе осерчает. Крещение провели по полному обряду, с подсвечниками и крестильной свечой, но в душе у Петерса осталось темно. Кого-то церемония растрогала, кого-то смутила, кто-то самозабвенно наблюдал за происходящим. Через несколько дней пастор нашел своего крестника мертвым в какой-то дыре (дом, где тот лежал, ночью развалился). В головах паренька еще стоял огарок свечи.
В то время как здоровые – их оставалась ничтожная горстка – старались держаться вместе, сообщая в страшные ночные часы друг другу силы – через байки, песни или разные сальности, за которыми стоял смертельный страх, пастор Петерс все чаще уединялся в своем блиндаже, накрытом рельсами, куда не проникал даже лучик света и который качало, как лодку в море, когда на землю градом сыпались бомбы. Здесь, в полузабытьи и бездействии, он коротал время, не обращая внимания на постоянно сменявшихся гостей. Они осторожно спускались по глиняным ступеням, попривыкнув к темноте, находили себе уголок, а через несколько часов снова поднимались и шли дальше, вконец изможденные оставались лежать или же умирали. И Петерса неминуемо постигла бы та же участь – сгнить заживо или погибнуть от голода, если бы не унтер-офицер Брецель.
Унтер-офицер Брецель – еще одна удивительная история. В первый день после прибытия в Гумрак пастор Петерс, набравшись смелости, залез по хлюпкой, свободно висящей в воздухе лестнице на чердак станции. Прошел по темному коридору, заваленному топорами и отрубленными лошадиными ногами, и оказался в маленькой и до чрезвычайности чистой мансарде. Из-за стола, усеянного бумагой и фотографиями, навстречу ему поднялся сморщенный человечек с помятым лицом и копной волнистых волос и пригласил гостя присесть – жест, который он при этом произвел, явил конфузливую смесь из солдатской выправки и светской галантности. Человечек представился – унтер-офицер Брецель, в мирное время поэт, а нынче надзиратель за маленьким отрядом русских военнопленных, который занимался восстановительными работами и доставкой на полевую кухню падших лошадей. Русские имели возможность разживиться лошадиными ногами – они в основном и составляли их рацион, – время от времени кусочек языка или печенки перепадал и унтер-офицеру. И пока окрест рвались бомбы и мины, он, покачиваясь на головокружительной высоте, писал между делом по поручению штаба историю дивизии – занятие тем более благодарное, что дни дивизии, похоже, были сочтены. Брецель с гордостью показал пастору собранные им материалы и фотографии: учения и смотры на плацу, поясные портреты офицеров в парадной форме, сцены купания на пляже в Бискайском заливе. Не проявляя ни малейшего интереса к тому, что творилось на земле, он попутно обращал в стихи все, что умиляло его лирическую душу: и щекочущий нервы рокот “швейных машинок”, и игру прожекторов на аэродроме, и даже буйство красок на восходе солнца. Унтер-офицер весь светился и пребывал в самом благодушном расположении, так что пастор Петерс при виде такой гротескной идиллии а-ля Шпицвег[50] на несколько секунд тоже как будто вырвался из летаргии.
Через два дня Брецель пожаловал в блиндаж Петерса, салютовав бодрящим “Бог в помощь”, и поведал о своем приключении. Пока он безмятежно спал, запущенный с Волги снаряд влетел прямо в окно его комнатенки, шмыгнул над кроватью, пробил стену и разорвался где-то на улице. “Бог милостивый знак послал, и раб предупреждению внял”, – завершил унтер-офицер свой рассказ. Он наскоро дописал историю дивизии, немного скомкав конец, распустил, недолго думая, пленных, которые остались без еды и работы, и, вдохновленный происшедшим на новые строфы, съехал с квартиры.
С того самого дня он жил у Петерса, добровольно исполнял обязанности причетника и следил за чистотой и порядком. Добывал дрова для маленькой печки, выволакивал мертвых и клянчил у проезжавших мимо грузовиков бензин – для прожорливой лампы, которую сам смастерил из консервной банки и обрезков ткани. При тусклом мерцающем свете они ели, если еда находилась, топили снег, выискивали вшей. В плотном пучке света на белых страницах Библии находил пастор Петерс прибежище, спасаясь от тьмы, которая подстерегала в темных углах. Слова расплывались перед глазами. Силы покидали его.