Перед уходом я поставил часы на восемь – наугад, чтобы ориентироваться хотя бы в относительном течении времени, раз уж я не знал даже, ночь сейчас или день. Коридор, в который я вышел, был почти совершенно безлюдным рукавом главного. Приближаясь к главному, я заметил обычное оживление. Служебные занятия шли полным ходом. Я спустился на лифте вниз, в слабой надежде, что, может быть, попаду туда в обеденное время и столовая будет открыта, но застал стеклянные двери запертыми. Внутри шла уборка. Я повернулся и поехал на четвертый этаж – лишь потому, что кнопка у этого номера блестела, будто ее нажимали чаще других. Коридор, такой же, как все остальные, оказался пустым.
Почти в самом конце, перед поворотом, стоял у дверей солдат. На нем – первом из всех встреченных мною военных – не было никаких знаков различия. Простой мундир был стянут белым ремнем. Он застыл, как статуя, по стойке «смирно», сжимая в перчатках темный автомат, и даже не моргнул, когда я миновал его. Я прошел несколько десятков шагов, резко повернулся и направился прямо к двери, которую он охранял. Если это был главный вход в штаб-квартиру главнокомандующего, у меня было мало надежды пройти, но я все же решился. Я скользнул по нему краешком глаза, берясь за дверную ручку. Он просто не замечал меня – абсолютно безразличный, уставившийся в какую-то нейтральную точку противоположной стены. Я вошел. Напротив двери – это было так неожиданно, что я вздрогнул, – за потрескавшейся балкой притолоки крутой спиралью уходила наверх лесенка с седлообразными вытоптанными ступенями. Ступив на первую, я почувствовал, что ноги охватил пронизывающий до костей холод. Я опустил руку. Она погрузилась в струю плывущего сверху ледяного воздуха. Я стал подниматься. Там, наверху, белым пятном маячило в полутьме стекло приоткрытой двери. Я оказался на пороге сумрачной часовни. В глубине, под распятым Христом, стоял открытый гроб, окруженный свечами. Язычки пламени слабо колыхались, тусклым, неуверенным отблеском ложась на лицо покойника. По обе стороны прохода, в желтоватой мгле чернеющим массивом стояли скамьи. За ними открывались темные, что-то таящие ниши. Послышался стук подошв о каменный пол, но я никого не увидел. Я медленно пошел по проходу, думая уже только о том, куда направлюсь, когда выйду из часовни, пока наконец мой взгляд, блуждая среди подвижных теней, не встретил лицо покойника. Умиротворенное, словно запечатленное в чистом отвердевшем воске, – я узнал его сразу. В гробу, закрытый до пояса флагом, который свешивался на ступени обильными, искусно уложенными складками, покоился старичок. Его голову окружали жестко накрахмаленные кружева, выступающие из-под изголовья гроба; золотых очков на нем не было, поэтому – и еще, может быть, потому, что он был мертв, – его черты утратили конфузливую игривость. Он лежал прямо, торжественно, словно уже окончательно готовый и завершенный; я еще шел к нему – все медленнее, в поднимающейся волне ледяного воздуха, которая, казалось, текла от него. Из-под флага, по обе стороны старательно отутюженного полотна, высовывались аккуратно сложенные руки. Один мизинец не был согнут и торчал то ли издевательски, то ли предостерегающе, притягивая взгляд этим своим строптивым оттопыриванием. Откуда-то сверху раз и другой донеслась одна-единственная нота, вернее, посапывание треснутой органной трубы, словно кто-то неумело пробовал звук на клавиатуре, – но потом опять стало тихо.
Почести, которых удостоился покойный, несколько удивили меня, но я не особенно над этим задумывался. Уж слишком меня занимала моя собственная ситуация. С зябнущими стопами я стоял у гроба, вдыхая тепловатый запах стеарина. Затрещал фитиль, я почувствовал деликатное прикосновение к своему плечу и одновременно услышал проникающий в самое ухо шепот:
– Ревизия уже была...
– Что? – отозвался я, и это слово, произнесенное вовсе не повышенным, а лишь не сдерживаемым голосом, отразилось от невидимого потолка глубоким, усиливающим эхом. Вплотную за мной стоял высокий офицер с бледным, слегка обрюзгшим, лоснящимся лицом и посиневшим носом; между отворотами мундира белел прицепленный наизнанку жесткий воротничок.
– Вы... то есть, вы, святой отец, что-то сказали? – спросил я тихо. Он благоговейно закрыл глаза, словно хотел благословить меня возможно тактичнее.
– Ох нет... это недоразумение... я принял вас за другого. К тому же я не отец, а... брат.
– Ах вот как?
С минуту мы стояли молча. Он наклонил голову вбок. Она была обрита наголо, на темени лежала маленькая круглая шапочка.
– Вы... извините, что спрашиваю... возможно, были в дружеских отношениях с покойным?
– В известном смысле... впрочем, не слишком близких... не слишком, – ответил я.
Его глаза – собственно, я видел лишь дрожащие в них микроскопические отражения свечей – необычайно медленно поползли по моей фигуре вниз и с той же задумчивостью поднялись обратно.
– Последний долг? – выдохнул он мне прямо в ухо с оттенком неприятной доверительности. Он посмотрел на меня еще раз, осторожнее. Я ответил твердым, неприязненным взглядом. Этот взгляд заставил его выпрямиться.
– Вы... с поручением? – смиренно выдохнул он.
Я молчал.
– Сейчас... сейчас состоится отпевание, – усердно забормотал он, – заупокойная молитва, а потом отпевание. Если вам будет угодно...
– Это не имеет значения.
– Конечно, конечно...
Я зябнул все сильнее. Леденящие дуновения кружили среди свечей, шевеля язычки пламени. Откуда-то сбоку в глаза мне сверкнул отраженный свет. Там, подле гроба, стояло что-то тяжелое, квадратное, – большой холодильник, обжигающий холодом через никелевую решетку.
– Неплохо устроено, – равнодушно буркнул я. Монах-офицер бросил взгляд в сторону и белой, мягкой, словно вылепленной из сыра ладонью прикоснулся к моему рукаву.
– Осмелюсь доложить, не все, – шептал он, – много упущений... нерадивость... недобросовестное исполнение обязанностей... офицер-настоятель не справляется...
Он цедил эти слова, одновременно изучая вблизи мое лицо, готовый к отступлению в любую минуту, но я молчал, вглядываясь в омываемое тенями лицо покойника, не делая ни малейшего движения, и это явно придало ему смелости.
– Конечно, это не мое дело... я только... – дышал он мне в висок, – однако, если мне позволено будет спросить, в надежде споспешествовать, обычным служебным порядком, вы... уполномочены высокой инстанцией?
– Да, – ответил я.
Губы у него восхищенно раздвинулись, обнажая большие, лошадиные зубы. Он стоял, болезненно улыбаясь, словно наслаждался моим ответом.
– В таком случае позвольте сказать... если я не мешаю?
– Нет.
– Благодарю... Все многочисленнее упущения воинства...
– Господнего? – подсказал я.
Улыбка его стала вдохновенной.
– Господь не забывает о нас никогда... я имею в виду дела нашего Отдела.
– Вашего?
– Так точно. Теологического... Отец Амнион из секции конфидентов в последнее время растратил...
Он продолжал говорить, но я уже не слушал – потому что оттопыренный мизинец покойника дрогнул. Леденея, чувствуя на своей шее омерзительное, теплое дыхание офицера-монаха, я вглядывался в этот палец. Все остальные, полусогнутые, плотно прилегали друг к другу, будто вылепленная из воска вогнутая раковина; только мизинец, вроде бы более пухлый, розоватый, подрагивал, и мне почудилось, что в этой невозможной выходке, в дрожащей игривости движений я узнаю рассеянно-бодрую натуру старичка. В то же время было в этом движении нечто бесплотное, удивительно легкое, заставлявшее думать не столько о воскресении, сколько о мельчайших и быстрых движениях насекомых, из-за которых, к примеру, чуть заметно размазываются контуры брюшка перед самым взлетом. Расширенными глазами я ловил эту дрожь, все более явную, непрекращающуюся.
– Этого не может быть! – вырвалось у меня. Монах припал ко мне, наполовину согнувшись.
– Слово чести! Клянусь! Долг службы не позволил бы мне осквернить уста ложью...