Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Эти две фигуральные схемы, эти историчностные эстетики, как одна, так и другая, допустимы. Как одна, так и другая.

Истребление нацистами евреев в Европе в открытую ставит самые радикальные вопросы касательно политики и ее историчности. Это фундаментальный вопрос, но он лежит внутри политики как мысли, и первой его задачей является осмыслить нацизм как политику, а не метафизически возводить в категорию Евреев. Ничто в этом не оправдывает поддержку таких вышедших из употребления и активных фигуральных схем, как христианство и иудаизм. Тем самым мы бы еще более удалились — если такое возможно — от политического понимания истребления евреев в Европе и, следовательно, от любой мыслительной гарантии от повторения того, что оно означало, если бы вообразили, что можем вписать итог этого историко-политического зверства в не знаю уж какую «философскую» проекцию некоей религиозной войны.

Философский атеизм (а мой атеизм, я думаю, абсолютен) не может иметь предпочтительных религиозных союзников. Когда Паскаль в качестве христианина высказывается в пользу того, что «необходимо, чтобы либо евреи, либо христиане были злыми», религиозно по самой своей сути как раз это «либо… либо». В этом смысле Лиотар, который на самом деле всего лишь переворачивает паскалевский выбор (для него очевидно, что злы христиане), остается религиозным, и религиозным он остается и тогда, когда обвиняет меня, что я христианин и, следовательно, антисемит.

Несомненно, направляющим вопросом для философии Лиотара — как и многих других — все еще остается: «Как не быть христианином?» Придумал, что такова была историчностная потребность, что уместен «удар молота», не кто иной, как Ницше. Но христианство уже давно было мертво во Франции — со времен Декарта, то есть со времен математизации протяженности, засвидетельствованной власти литературности и пустой точки Субъекта как единственной «посылки» Бытия. Вновь подсаживает христианство в седло не что иное, как историцизм, романтический жест — антиматемный и обреченный на возвышенность аффекта. Немецкая фигура, где двусмысленно положение Гегеля. На мой взгляд, антихристианство Ницше вновь оказывается перевернутым романтизмом.

Лиотар остается при убеждении, что задачей настоящего момента является избавиться от спекулятивной гегелевско-христианской схемы. Мне представляется (это не более чем представление), что это — философский итог десятилетия, проведенного им на заводах в погоне за необнаружимым, по его мнению, в фигуре Субъекта пролетариатом.

Эти десять лет составляют славу философа Лиотара. Безусловно, скорее следовало бы преследовать на заводе определение политических способностей рабочих, которые не проявляются в форме Субъекта, чем отказываться от всякого определения подобного рода из-за того, что схема Субъекта здесь не удерживается.

Как бы там ни было, Лиотару нужно свести счеты с диалектикой и христианским Повествованием. Сначала он подошел к этому со стороны язычества. Языческой философии. То были прекрасные дни после 68-го. Теперь, во времена более суровые, когда праздники куда как менее уместны, а повествования искромсаны, на повестку дня поставлены категории иудаизма, Освенцим закрепляет смысл и черное бессмыслие вогнанной в могилу Истории. Согласен.

Мои намерения не имеют отношения ни к какой религии, и именно поэтому их можно трактовать в качестве схем исторической эстетики. Для меня Бог даже не умер (этот мертвец все еще остается постоянным собеседником Ницше). Когда Лиотар заявляет, что, в сущности, истинным событием, правильным решением было решение еврейское (что Иисус не есть Бог), мне хочется сказать ему на это: ну конечно, Иисус не был Богом. Но точно так же не был Богом и Бог. И еврейский народ не был никем избран. И пророки были фантазерами. И Закон был не более, чем сплетением обскурантистских и пагубных деревенских правил, и т. д., и т. п. В таком режиме нет никакого религиозного события. И так я и думаю: имеются только событийные схемы, эстетически и исторически представленные в повествовательных мифемах, чей режим функционирования навсегда прерван (я хочу сказать: прерван сегодня для всякой философии).

В этой связи понятно, что я поддерживаю формулу верности как «покорность непокорности события». Полагаю, мне удалось показать, что, будучи развернутой между неразрешимостью события и родовой неразличимостью истины, верность и в самом деле является блужданием, путем без понятия или же — по Малларме — «случайностью побеждающей слово за словом».

Единственное правило, «слушать», почему бы и нет?

Материальность траектории верности обеспечивается дознанием о том, что мыслится как связанное (или отдаленно его представляющее) с избыточным именем события. Такой траектории несомненно подобает «слушать».

Но требования, предъявляемые к такому слушанию, достаточно ясны:

1. Отвод всякой избранности, всякой естественной передачи, всякого осязаемого знака.

2. Примат Того же над Другим, отказ от Различения как принципа классификации (родовое — это различие, сведенное почти что на нет, например: до бытия того же предъявления). Истина есть блуждание Того же. Или иначе: локализация и универсальность, направленная универсализация.

3. Дематериализация истин без превращения их в языковые игры.

Не будучи ни тут-бытием, ни формой, ни знаком, истина проистекает из того, что имело место, и до бесконечности включается в то, что длится вечно.

16. Когда Лаку-Лабарт заявляет, что философия посвятила себя не столько поэме, сколько мифеме, и что такова была катастрофическая конфигурация романтизма, я почти готов с ним согласиться. И все же эта идея остается, на мой взгляд, открытой для двух вопросов:

а) Имманентна ли «мифема» поэме — или, по крайней мере, тем поэмам, в которых как раз и находит выход то, в чем (философская) мысль посвятила себя поэме? Является и мифема тем, что мысль выбирает в поэме, или же своеособым производством смеси поэзия/философия, то есть результатом (а не причиной) подшивания философии к поэме?

б) Если разграничивать поэму и мифему, чтобы отодвинуть, аннулировать миф, какими будут тогда свойственные поэме мыслительные операции, каковые уже сами имманентным образом противоречат мифу?

17. Хочу еще раз сказать, что мое отношение к мысли Хайдеггера определяется отнюдь не с точки зрения его национал-социалистической активности. Подобная точка зрения неоспоримо указывает на определенный способ придания философской совозможности, скажем, политическому, эстетическому и национальному. Но операторы, обеспечивающие эту совозможность, а стало быть, и то, как Хайдеггер осмысляет свое (которое отчасти является и нашим) время, состоят в ведении политической мысли.

Философия не является и никогда не являлась трибуналом по осуждению поступков. Следовало бы назвать «философизмом» (несколько лет тому назад ее называли «идеологизмом») уверенность, всегда несколько террористическую, в прямом переходе от философии к особой форме практик — особенно к практике политической. Нужно избавить философские дебаты о Хайдеггере от такого рода философизма — каковой является фило-софизмом.

В том, что касается смысла, осмысления произведения искусства, полагаю, имеются определенные разногласия. Лаку-Лабарт выдвигает — храня верность Хайдеггеру — два основных положения:

1) Именно исходя из произведения искусства и вскрывается, что что-то есть, а не ничего нет.

2) Это вскрывающее пополнение вычитательно, поскольку оно указывает в направлении небытия бытия.

Под таким углом Лаку-Лабарт освобождает, как он думает, поэму-мысль от какого бы то ни было компромата со стороны онтологии Присутствия.

Любопытно, что здесь он вторит Рансьеру, когда тот цитирует Бонфуа, чтобы возразить мне, что поэты прежде всего говорят о том, что имеются реальные вещи, и что именно из-за этого их не любят идеалисты вроде Платона (и меня самого…).

Так вот, два положения Лаку-Лабарта, которые доводят до крайнего развязывания «поэтизирующую» фигуру мысли, меня не убеждают. Ибо если произведение искусства — и оно одно — призвано цитировать «имеется» как таковое, если оно есть не только подтверждение этого «имеется», не только ресурс против нигилизма, но и указание в направлении небытия бытия, если, стало быть, произведение искусства есть — как сверхъестественное пополнение — само сбывающееся событие Бытия, то Хайдеггер имеет право содержать его (и, в моем смысле, его закупоривать) в фигуре Священного, в латентной евхаристии Раскрытия. А в точности такой операцией и подшивается философия к поэме.

27
{"b":"853061","o":1}