— Поскольку бытие ситуации — ее несостоятельность, истина этого бытия представится как произвольная множественность, безымянная часть, состоятельность, сведенная к предъявлению как таковому, без предиката или именуемой особенности. Истина будет тем самым родовой частью ситуации, «родовое» же означает при этом, что она является ее произвольной частью, что в ситуации она не говорит ничего особенного — разве что как раз о ее множественном бытии как таковом, о лежащей в ее основе несостоятельности. Истина и есть та минимальная обоснованность (часть, внепонятийная имманентность), которая удостоверяет в ситуации несостоятельность, составляющую ее бытие. Но так как вначале любая часть ситуации предъявлена как особая, именуемая, управляемая в соответствий с обоснованностью, родовую часть, каковой является истина, надо будет произвести. Она составит бесконечный множественный горизонт пост-событийной процедуры, которую мы будем называть родовой процедурой.
Поэма, матема, изобретенная, политика и любовь в точности и составляют различные возможные типы родовых процедур, То, что они производят в различных ситуациях (неименуемое в самом языке, мощь чистой буквы, общая воля как анонимная сила всякой именуемой воли и Двоица полов как то, что никогда не считалось за одно), — всегда всего лишь истина этих ситуаций под видом некоей родовой множественности, зафиксировать имя которой, наперед распознать ее статус не может никакое знание.
Исходя из подобного понятия истины как пост-событийного производства родовой множественности в ситуации, истиной которой она является, мы можем возобновить отношения с определяющей современную философию триадой: бытием, субъектом и истиной. Что касается бытия-как-бытия, скажем, что математика исторически составляет единственно возможную мысль о нем, поскольку она оказывается бесконечной записью чистой множественности, множественности без предиката, в пустую мощь буквы, и такова основа того, что дано, схвачено в своем предъявлении. Математика — это действенная онтология. Об истине скажем, что она подвешена к тому своеособому пополнению, каковым является событие, и что ее бытие, множественное, как и бытие всего того, что есть, есть бытие родовой, неразличимой, произвольной части, которая, осуществляя множественное в анонимности его множественности, выговаривает свое бытие. Наконец, о субъекте скажем, что он составляет конечный момент родовой процедуры, В этом смысле примечательно заключить, что субъект существует лишь в рамках свойственного одному из четырех типов родового строя. Любой субъект — художественный, научный, политический или любовный. Что, впрочем, любой знает из опыта, ибо вне этих регистров имеется одно только существование — или индивидуальность, — а не субъект.
Родовое в концептуальном ядре обращенного к множественности платоновского жеста основывает запись и со-возможность современных условий философии. Об изобретенной политике, коли она существует, нам известно — по крайней мере с 1793 года, — что сегодня она может быть только эгалитарной, антигосударственной, провешивающей сквозь толщу исторического и социального родовое в человеке и деконструкцию прослоек, упадок дифференциальных или иерархических представлений, приятие некоего коммунизма особенностей. О поэзии — что она прощупывает неотторгнутый, предоставляемый всем, не орудийный язык, речь, основывающую родовое в самой речи. О матеме — что она схватывает множественность лишенной всех предъявленческих различий, родовое во множественном бытии. О любви, наконец, — что за пределами встречи она заявляет о своей верности чистой Двоице, которую основывает и делает родовой истиной того, что существуют мужчины и женщины.
Философия сегодня — мысль о родовом как таковом, которая начинается, началась, поскольку «раскроется величие, любое, подобно незапамятной Тени».
Приложение
Ален Бадью и «Бытие и Событие»
10 и 17 декабря 1988 года Международным философским коллежем был организован цикл публичных выступлений по поводу выхода в свет книги Алена Бадью «Бытие и событие» (1988).
Здесь представлены три прозвучавших на этом обсуждении доклада:
1. Филиппа Лаку-Лабарта
2. Жака Рансьера
3. Жана-Франсуа Лиотара
Вместе с ответным выступлением Алена Бадью.
1. Филипп Лаку-Лабарт
Это заседание играет роль исправления — исправления случайной накладки, произошедшей несколько месяцев тому назад (оно должно было иметь место в июне). Вопреки своему желанию, я был к этой накладке причастен. Посему я считаю необходимым публично принести свои извинения
Алену Бадью, который, как мне известно, ни разу не усомнился, что речь и в самом деле шла о случайности.
Подобного рода заседание, как вы знаете, должно иметь форму дебатов, а не восхваления. Я, однако, собираюсь отступить от этого правила: не ради академических похвал — этот тип услужливости нам, и одному, и другому, чужд, — но чтобы как можно проще высказать свое признание.
На сегодня мне известно мало книг подобного размаха и подобной смелости (мысли): кто так же померится силой со всей историей философии, от Парменида и до Хайдеггера; кто возьмется, причем радикально, выверить, что в ней от онтологии, от «науки о бытии-как-бытии»; кто, наконец, изымая (если его гипотеза верна, окончательно) онтологию из философии, поставит нас лицом к лицу с истинами (искусства, политики, науки, любви) и обяжет философствовать о них как о задачах, которые взывают к нашей самой неукоснительной верности, то есть к нашей способности не уклоняться от неразрешимого, от безликости события, которое нам нужно осуществить или которое нам нужно принять.
К этой книге, к серьезности и строгости ее поэтики (с мыслью о Беньямине, я имею в виду: к суровости ее лишенной ауры прозы; но последовательный отказ от ауры, как, возможно, мы начинаем сегодня понимать, определяет невероятность самой поэзии), к — неустрашимому — потрясению того, чем в ней рискуется, я чувствую себя (или, скорее, знаю), даже если это должно удивлять, очень близким. Не только потому, что, слабый в матеме, хочу ей обучиться (матейн). Но потому, что мысль никак не может обойтись без эмоции, когда видит, что пробуждается та потрясающая сила, которая связана со всяким «нет» полному подчинению. Это великая книга просто потому, что она свободна.
Я заявляю об этом только для того, чтобы думать о ней, ничем себя не ограничивая. Но все же об этом заявляю.
И, поскольку я должен ввести в нашу дискуссию, теперь я не буду отклоняться от правила: я кратко разъясню это «все же».
(В логике, которую, как мне кажется, я сумел выявить в одной из самых великолепных проз, в поэзии Гельдерлина, самое близкое — это и самое далекое; и я рискнул назвать это гипербологикой, несводимой к какой-либо диалектизации, этой всегда возобновляемой заранее логике долговечного рабства. Это «все же» — то же самое: самое близкое-далекое: свобода.)
Какую-то форму этого «все же» я могу отбросить сравнительно быстро. Но это не происходит столь просто, как можно было бы подумать, вокруг имени Хайдеггера.
Конечно же, я подписываюсь под хайдеггеровским указанием на «закрытие метафизики» («конец философии»), даже если не узнаю себя в «большой современной софистике, которая прибегает к доводу об упадке целокупностей, чтобы с виртуозным тщанием обосноваться в свободной полиморфной игре языков». Но если я подписываюсь под этим указанием, то только исходя из этого мне и кажется справедливым утверждать, что более не осталось возможных тезисов о бытии, иными словами, более нет возможного установления бытия. А ведь как раз это и можно выявить в начале того, что пытается сделать Бадью, — справедливо или нет, скажет он сам. Но если я правильно понимаю, математика, будучи единственным дискурсом о бытии как таковом, неукоснительно уклоняется от любого определения бытия, которое сведено ею к своей — даже не так, к вообще несостоятельной множественности.