Литмир - Электронная Библиотека

— Тетя Марусь! — кричит она со двора хозяйке. — А сколько времени сюда телеграммы идут?

— Чего?

— Телеграммы сколько идут?

— Откуда?

— Ну, откуда-откуда! Из Москвы, конечно…

— А от кого телеграмму-то ждешь?

«Да пошла ты!» — хочется ей крикнуть в сердцах, но она сдерживается и отвечает:

— От кого надо.

— А кто ж его знает, сколько они идут. Мне не присылают.

Ирочка Гринькова раздраженно шепчет ругательства, вытирая заслезившиеся на прохладном воздухе глаза, и ей чудится, будто они пропитаны у нее, как конфеты, ликером.

— Ой, господи боже мой! — восклицает она в отчаянии. — Что это за почта у вас такая!

Ей хочется и не хочется сказать хозяйке, что у нее день рождения нынче, что ей уже тридцать один и что ей безумно жалко Юрочку, которого она когда-то трахнула по голове, и что жизнь ее… А что жизнь?! Жизнь у нее очень хорошая. Да!

Но больше всего ей хочется разозлиться на Юрочку. Так разозлиться, чтоб все кипело в душе от злости на него, хотя и не знает она, как это сделать, а оттого и мучается.

И только поздно вечером, не дождавшись поздравительной телеграммы, выдавливает она из глаз злобную слезу.

«Ну подожди, мерзавец! — думает она в негодовании. — Приеду, я тебе покажу, пьянице несчастному! Ну надо же! Забыл поздравить! А я еще думаю о нем, жалею дурака».

Плачет она и улыбается сквозь слезы, вспоминая деда, которого когда-то тоже ударила мраморной пепельницей за то, что тот однажды читал ей басни и стал засыпать от усталости. Он лежал на железной кровати с книжкой в руке, книжка опустилась на грудь и закрылась на самом интересном месте, дед забормотал что-то невнятное и, как ни просила его Ирочка почитать еще немножко, отвернулся к стене, подставив ей гладкую стеариново-белую лысину. Не помня себя от злости, Ирочка схватила двумя руками тяжелую пепельницу и изо всех сил ударила… Теперь она плачет и смеется, жалея несчастного деда.

«Да что ж это такое, господи! — кается она. — Как же это я могла?! Дедушка, милый, прости меня!»

И думает она в тоскливом страдании, что вот вернется домой и первым делом купит букет роз, пойдет на кладбище, найдет могилу и украсит живыми цветами крест, который словно бы сделан из остатков старой железной кровати. Постоит, послушает тишину и, как синичка поет весеннюю песенку, поплачет и скажет:

«Дед, ну чего ты? Ну чего ты, дедушка? Не обижайся».

Слезы текут у нее из опухших глаз. Ей так жалко деда и Юрочку, которых она избила в своей жизни, так жалко! Ведь это самые любимые ею люди. Она хлюпает носом, не в силах понять этого страшного недоразумения, странной какой-то ошибки.

«Да пошел бы ты!» — злобно шепчет она Золотому, который опять крадется к ней, восторженно и мягко обволакивая ее ликерным взглядом.

— Слышь-ка, ты чего это ревешь, а? — спрашивает хозяйка, без стука входя к ней в комнату.

Хозяйка поднялась с постели, услышав всхлипывания Ирочки; на ней длинная ночная рубашка, смутно белеющая в темноте комнаты.

— Вам-то какое дело? — откликается Ирочка Гринькова, возмущенная этим бесцеремонным вторжением. — Идите спать! Как-нибудь без вас… Пожалуйста.

— Я ведь что хочу сказать-то, — говорит хозяйка. — Я ведь все вижу.

— Да ничего вы не видите, господи!

— Не ори на меня.

— Слушайте! Мотайте отсюда, пока я не разозлилась, — сквозь слезы, полушепотом, полукриком говорит Ирочка Гринькова. — Я вам… деньги заплатила? Заплатила. Это моя комната? Моя. Пожалуйста, — дрожащим голосом просит она. — Идите спать, тетя Марусь. У меня своя жизнь, понимаете… Я так хочу… И вот… живу так… Да! Так вот живу, и все. И никому нет дела до этого. Хочу вот плакать и плачу… А вы все равно ничего не понимаете в моей жизни, и не поймете. Ну что вы можете мне сказать? Господи! Что?! Пожалеть пришли, да? Знаю я! Пожалеть, посочувствовать… А того не понимаете, что это я вас должна жалеть. Да, я! Не вы меня, а я вас… И уходите. Я скоро уеду отсюда, тогда вот и хозяйничайте тут. Ну что это за безобразие такое! Пришли в нижнем белье…

Хозяйка уходит, ворча в дверях:

— Надо же, принцесса какая! Надо же! Чего наговорила, ни за што ни про што… К ней по-хорошему, а она вона как!

Ирочка Гринькова видит мысленным взором, как ехидно морщится кожа на ее черепушке, как просверливают темноту буравчики глаз, врезаясь в нее из-под острых надбровных дуг.

— А чего по-хорошему-то? Чего?! — кричит она ей напоследок. — Ну чего, скажите!

Еще один человек, обиженный ею, появляется на земле. Только что не было его, а вот уже и есть.

«За что, в самом деле, накричала? — думает Ирочка Гринькова, успокоившись. — Добрая баба, а я как дура наорала, прогнала. Сто верст до небес, и все лесом… наговорила гадостей… Неудачно получилось».

Дед любил эту присказку: «сто верст до небес, и все лесом», — она и запомнила или, вернее, впитала в себя, усвоила, как нечто данное ей свыше.

«Всех обидела. Ну всех! И добрых, и хороших, и родных… А того, кого надо было, — не смогла. Ну почему же так, господи, все в жизни… нескладно! Ну, Юрочка! — думает она с новым озлоблением. — Если завтра не будет телеграммы, я тебе этого никогда не прощу. Убью».

Чудится ей в полудреме, как просит у нее прощения загулявший без нее Юрочка и как казнит она его своим презрением, как ранит в самое сердце тихой слезой, которая, увы, опять будит ее щекотной какой-то неизбежностью, словно без этого теперь уже невозможно — ну никак невозможно! — жить на белом свете.

Проходит день, и опять появляется Золотой, который словно бы и не помнит ничего, ничем не напоминает Ирочке Гриньковой об ушедшей в прошлое ночи.

Ирочка усмехается, вспоминая ночное его признание в любви: «Вы задели меня за живое».

Загадочный Артур, когда они заходят в кофейню, наконец-то взглядывает на нее, заглатывая пещерным мраком баклажанных глаз, и его коричневые губы резиново растягиваются в улыбке.

А Золотой теперь застегнут, так сказать, на все пуговицы. Чинно прогуливается рядом, молчит в каком-то томительном ожидании, старается как бы все время быть рядом, но при этом оставаться незамеченным, словно его и нет.

«Вот так — пожалуйста. Так — сколько угодно, — думает Ирочка Гринькова с усмешкой. — Лишь бы не задевать друг друга за живое».

Кто-то приветливо кивает Золотому, кому-то он кивает сам…

— Особо опасные пятна — чернильные и ржавые. Технология говорит, что эти пятна надо выводить дважды. Делается это так, — рассказывает на набережной побитый какой-то мужичонка в темном, выгоревшем до тусклой лиловости пальто.

Он берет химический карандаш, окунает его в мутную воду в поллитровой банке, стоящей на асфальте, и чертит на своей остро торчащей из-под пальто коленке, обтянутой грязной тканью, чернильное пятно. Быстро берет жесткую щеточку, так же быстро обмакивает ее в той же мутной воде и, предварительно помазав пятно серой пастой, принимается за работу. Под щеткой, на мокрой штанине на коленке образуется белесая, грязноватая пена. Он старательно смывает ее щеткой, обильно смачивая водой, смахивает, выжимает остатки влаги ладонью.

— Видите?! — победно спрашивает он у притихших зрителей. — С первого раза не берет. Теперь повторим процесс. По технологии это наиболее трудоемкий процесс, — торопливо и азартно говорит он, нажимая на слово «процесс». И принимается делать все сначала: натирает, вспенивает, смывает.

— Вот тот эффект, — наконец говорит он, поднимая взгляд от своей мокрой коленки, — который нам нужен. Пожалуйста!

И показывает коленку любопытным зрителям, которые собрались от нечего делать вокруг этого «химика», сидящего на газетке. Мокрая, темно-грязная его коленка словно бы кланяется во все стороны… Люди, усмехаясь, расходится, не желая платить за развлечение. А он, как шут, как несчастный, никем не понятый мим, жалко поглядывает на людей и горестно молчит.

67
{"b":"850275","o":1}