Литмир - Электронная Библиотека

Потом я спрашивал у возбужденного Лёдика:

— Видел, как пули чиркнули по земле? Он по ногам стрелял, да, Лёдик?

— Да, — отвечал Лёдик, — конечно, видел.

— А как гильзочки прыгали из пистолета? Вот они, порохом пахнут, тепленькие…

— Дай сюда, — вдруг грубо сказал Лёдик. — Обе давай. Может, сержанту отчитываться надо, это тебе не игрушки.

А когда я отдал ему гильзы, Лёдик замахнулся на меня и с побелевшим от злости лицом сказал мне мстительно:

— «Порежу, порежу»! Три мужика не могли взять, а ты, трепач, порезать его хотел! Понял теперь, кто он такой, если даже стреляли? И когда тебе говорят, слушай. «Порежу!» Порезал один такой!

Я никак не ожидал от него этой беспричинной, казалось бы, злобы. Но, видимо, все, что мы только что наблюдали с ним, — прыжок, бег и выстрелы — все это явилось вдруг для Лёдика каким-то мгновенным оправданием всей его прошлой нерешительности, его слез, которые видел я. Теперь он уже не мог простить мне своего малодушия и мстил как свидетелю, ненавидя меня и в то же время злорадно торжествуя, празднуя свою победу надо мной. Он так презирал меня и мое недавнее легкомыслие, что готов был ударить. Зубы его были стиснуты и скрипели, рука его, занесенная для удара, судорожно дергалась. Но ударить меня он так и не решился. Я ударил первым, ткнув ему кулаком в лицо, и попал в нос.

Удар получился резким и сильным, у Лёдика пошла кровь. Зажав нос рукой и почувствовав кровь на пальцах, он не озверел от этого, не кинулся в драку, как это обычно бывает, а болезненно сморщился и, поддерживая нос рукой, побежал мимо меня, побежал какой-то неторопливой и скользящей рысцой, чиркая подошвами о мерзлую землю, и я с отчаянием понял, что он побежал домой.

Мы не скоро помирились. Я так и не знаю до сих пор, помирились ли мы вообще, хотя, казалось бы, со временем все опять вошло в свое русло: мы встречались, разговаривали, а когда наступила пора, стали вместе гулять в парке, где Лёдик знакомился с девушками. Тут он был смел до отчаяния. Нахален, смешлив, изворотлив в словах, прилипчив до бесстыдства. Я проваливался сквозь землю и тянул Лёдика за рукав, оттаскивая от возмущенных девушек, а Лёдик, войдя в азарт, отдергивал руку и каким-то образом все-таки выторговывал улыбки девушек. Знакомясь, он никогда не называл своего настоящего имени, бывая то Колей, то Сашей. Ни под каким видом не позволял мне говорить, где мы живем, заставляя меня порой в метро садиться на поезд, идущий в противоположном направлении, лишь бы запутать следы.

— Так надо, понимаешь, — говорил он, — чтобы в случае чего она не явилась к тебе с подарком… Ты ни при чем, а она заявится, скажет — принимай. Ты же не знаешь, кто они такие! И что тогда делать? Жениться? Думать надо!

Меня это и смешило, и удивляло, и возмущало, но Лёдик так крепко сидел в моем сознании, в моей душе, что я и сам иногда назывался Петей или Васей, вызывая у Лёдика улыбку одобрения. Он, как учитель, бывал доволен своим учеником в таких случаях.

Лёдику было восемнадцать лет, когда он поступил учиться на первый курс строительного института, как бы сразу уйдя далеко вперед в своем развитии. Став недосягаемым для меня. Разрыв этот был очень заметен, и мы все реже и реже встречались с ним. Я иногда заглядывал к нему в раскрытое окошко, стоя на ржавой решетке подвальной ямы. Он сидел за столом и что-то чертил. Так мы и разговаривали с ним: он за доской, спиной ко мне, я на решетке, перевалившись в его комнату через низкий и пыльный подоконник. Мне казалось, что он бывает рад встрече со мной, потому что у него никого, кроме матери, не было, и я никогда не видел, чтобы он возвращался из института с каким-нибудь парнем или с девушкой, да он и не рассказывал ни о ком: ни одного имени не сорвалось у него с языка, о котором я мог бы спросить: а кто это? Иногда я заставал его обедающим с матерью, тогда в разговор вступала и мать, расспрашивая меня о моих делах, которые были не так блестящи, как у ее сына, чем она была, по-моему, очень довольна, хотя и не показывала этого. «Поменьше гулять надо, — говорила она, прожевывая пищу. — Догуляешься, что и в институт не поступишь, а там армия, женишься после армии, и пропала жизнь».

Она как в воду смотрела: так оно и случилось впоследствии. Но когда она мне говорила это, я, вдыхая резкие запахи острой еды — томатной приправы, лука, вонючих котлет, — хорохорился, отвечая ей, что только тогда и начнется настоящая жизнь.

— Да что ты понимаешь в жизни-то? Молчал бы уж!

И тут она тоже была права! Я ничего не понимал в жизни, не знал, зачем живу, зачем учусь, зачем встречаюсь и гуляю допоздна с девушками, ни одну из них не любя так, как хотелось бы, зачем тащусь через всю Москву ночью, когда уже даже трамваи не ходят, бужу своих родителей, которые ворчат на меня спросонья, а потом еле поднимаюсь с постели, проклиная школу и себя за вчерашнее ночное гулянье по Москве ради выпрошенных, выклянченных поцелуев девушки, которую я ненавидел по утрам и которой все-таки звонил после школы из автомата, прося о новой встрече, и, как правило, получал отказ, доводящий меня до тихого бешенства и тоски. Зачем все это?

— Ну, все-таки! — говорил я, сопротивляясь. — Люди-то живут. И я как-нибудь. Дело нехитрое.

— Ладно, ступай, — говорила она сердито. — Дай нам с Лёдиком пообедать спокойно.

И я уходил, не испытывая ни смущения, ни обиды на этих людей, молча жующих мясо или какие-нибудь толстые сардельки.

…Пальцы, похожие на эти сардельки, вдруг появились за пыльным стеклом в сером, мерцающем свете. Забинтованная голова и эти пальцы прильнули к стеклу, и я опять увидел ожившую куклу, это толстое привидение, стучащееся в окно конторы.

Я не знал, что мне делать, и, притаившись в темноте за выступом холодной печи, с ужасом чувствовал, что она, эта огромная кукла, видит меня. Нас разделяло хрупкое волнистое стекло, которое от ударов ее толстых пальцев жалобно дребезжало. Кусочки сухой замазки отваливались и падали на подоконник с тихим рассыпчатым звуком… Я видел ржавые гвоздики, которые держали тонкое стекло, видел, как один из них, пошатавшись, выпал из трухлявой древесины рамы и, цокнув по подоконнику, отскочил на пол и тоже там процокал по доскам пола…

Все было так реально, так зримо и физически ощутимо, что я нисколько не сомневался в реальности мятущегося за окном лица этой ужасной бабы, которая, как мне стало вдруг казаться, поняла мой испуг и была очень огорчена, очень опечалена этим и старалась как-то дать мне понять, что она вовсе не так страшна и отвратительна, как я полагаю. Она пыталась успокоить меня улыбкой. Тряпичное ее плоское лицо с прорезями мутных глаз и рта всячески старалось изобразить доброту и даже нежность. И когда мне стали понятны эти жуткие потуги, я похолодел от страха и отвращения. Я знал, что уже не в силах терпеть пронзительного своего страха и сейчас закричу, забьюсь в истерике, зажмурюсь, провалюсь сквозь щелястый пол, лишь бы не видеть чудовища, понимающего каждое мое движение, предугадывающего мои мысли и чувства.

Она была похожа на белую медведицу, сидящую на камне тесной вольеры и просящую подачки от зрителей. Руками-лапами она как бы подгребала к себе воздух, подвывала, манила к себе зачарованных зрителей, делая это с неуклюжестью зверя, привыкшего рвать мясо зубами, а не вымаливать себе кусочек печенья.

Сквозь тот панический страх, которым было пронизано все мое существо, я угадывал, как это ни странно, какое-то непреодолимое любопытство и даже более того, я понимал, как несчастен я оттого, что вижу это страшное чудовище в одиночестве, что мне никто из людей не поверит, если я буду рассказывать о нем, и подымут меня на смех или сочтут за сумасшедшего пьяницу, допившегося до чертиков. Мой воспаленный страхом и любопытством мозг никак не мог смириться с этой несправедливостью, и я даже, помнится, пожалел, что у меня нет с собой фотокамеры.

Она меня куда-то звала. Зазывая, попятилась вдруг от окна, заскользила на своих колесиках на середину двора, и я видел, как она, пятясь и подзывая меня руками, растворилась в черном пятне несуществующего окна, в котором недавно кто-то зажигал спичку, наблюдая за мной из темноты.

59
{"b":"850275","o":1}