Ссоры стали возникать из ничего, из воздуха, из-за случайно оброненного слова или из-за подозрительного молчания. Но не только, конечно, Алла Николаевна начинала обычно эти упражнения в ругани. Начинал их и Константин Леонтьевич, чувствуя необходимость разрядки. И если раньше эти ссоры были, выражаясь высоким стилем, летними грозами, после которых наступали благоухающие влагой и озоном часы безмятежной радости, то со временем они превратились в затяжные дожди с непролазными дорогами, лужами и очень редким солнышком из-за туч, которое не успевало высушить промокшую и холодную землю. Говоря иными словами — раньше менялась погода, а теперь как будто бы изменился климат в их отношениях друг с другом.
А главное, ни он, ни она не могли понять причины пугающей этой напряженности.
— Стареем мы, что ли? — спрашивал Константин Леонтьевич в минуты, когда очередная ссора утихала. — Я стал брюзгой, а ты пылишь по всякому пустяку. Что происходит? Я тебе надоел?
— Это я тебе надоела, — отвечала Аллочка.
— Неправда.
— Еще бы! Разве я могу говорить правду. Я же вижу, ты все время подозреваешь меня во лжи. Это мне, признаться, надоело.
— Нет, не в этом дело! Я тебя ни в чем не подозреваю, но мы с тобой в последнее время разучились радоваться. Радоваться, что живем, дышим, видим небо, облака, деревья, людей… Так нельзя жить. И от этого нельзя излечиться упреками. Хуже нет болезни, чем наша! Неужели ты не понимаешь? Поступит Катька в институт или не поступит — какое нам-то с тобой до этого дело? Мы дали ей все, что могли. Она взрослый человек. Я даже больше скажу: мы вовсе не нужны ей со своими советами. Вспомни себя! Разве тебе нужны были папа с мамой в этом возрасте? Нет, конечно. А чем Катька хуже тебя? А мы с тобой словно машина какая-то, что-то в нас, не знаю, что-то отказало, а мы никак не можем догадаться — что именно. А по-моему, все ясно! Надо избавиться от родительского комплекса! У нас своя жизнь, мы еще не старики, чтоб хоронить себя. Верно? Казалось бы, наступило время радоваться, вырастили дочь — не дурочку и хорошенькую собой… Вон даже каратэ занимается. Зачем ей это? Но пусть! Это девушке может пригодиться. Видишь! Все хорошо! Что же нас мучает?
Аллочка слушала мужа, а затем вздыхала и говорила обреченным тоном:
— Ох Коська! Какой-же ты все-таки эгоист.
И Константину Леонтьевичу стоило больших усилий, чтобы сдержать себя и не наговорить черт знает чего упрямой жене, не желавшей ничего понимать.
— Неправда, — твердил он, мотая головой. — Я просто хочу сказать, что всем нам будет лучше и легче жить, если мы вернемся в то время… Ты помнишь? Мы жили все время как бы в преддверии счастья. Неужели разучились? Мы с тобой однажды… я не помню, не знаю когда… мы с тобой вдруг решили, что мы самые счастливые люди на земле. А для полного счастья не хватает малости, какой-то чепуховинки — лишь бы дочь поступила в Иняз! Ах-ах-ах! Разве в этом счастье? Есть ли оно вообще? То есть оно есть, конечно, но что для нас счастье? Вот в чем дело. По-моему, мы очень ошибаемся с тобой, думая, что если забудем о себе, то будет лучше дочери! Чепуха! — повторял он с убежденностью. — Если мы сами будем радоваться жизни, радоваться, что дочь наша жива и здорова… А-а-а, да что говорить! Ты опять не слушаешь меня. Это тоже беда! Мы перестали слушать друг друга. Ты заранее знаешь, что скажу тебе я, а я знаю все, что ты скажешь мне. Может быть, нам надо разбежаться?
— Может быть, — соглашалась Алла Николаевна.
Но и он и она прекрасно знали, что никогда не разойдутся, потому что и он и она знали, что пропадут друг без друга. Именно потому они так легко говорили о разводе, словно это было одно из бранных слов, которыми они одаривали друг друга с такой щедростью, что со стороны могло бы показаться, будто ругаются два ненавидящих друг друга человека.
Но это случалось с ними и раньше. А то, что происходило с ними теперь, то есть глухое непонимание и постоянное отчаянное желание быть добрыми и ласковыми друг к другу, жалкое какое-то и тщетное подражание счастливой жизни, сводящееся на нет очередной ссорой, губило в них надежду на то, что когда-нибудь положение это изменится к лучшему.
Разрушительная сила поселилась в их доме.
И вдруг — неожиданное замужество дочери.
— Сережа пришел! — игриво восклицал Константин Леонтьевич, видя легкий плащик на вешалке. — И опять, конечно, небритый?
Он заходил к дочери, здоровался и, усаживаясь в кресло, неожиданно и тоже игриво спрашивал:
— А вот скажите, Сережа, вас в детстве лечили от кашля? Вы знаете, что такое капли датского короля?
— По песне, — отвечал молодой человек, ничуть не смущаясь.
— То есть?!
— «Капли датского короля пейте, кавалеры!» А вы? — спрашивал он тут же, с любопытством разглядывая Константина Леонтьевича.
— Я? Я их знаю не по песне… Да… Очень жаль! Значит, вы не знаете капель датского короля. Жаль. Это вкусно. Я иногда начинал нарочно кашлять, чтобы меня напоили каплями. Я думаю, когда детство пахнет анисовыми каплями, то это на всю жизнь, это очень… Ну я не знаю… Этого не объяснишь. А вас, наверное, лечили таблетками. Несчастный! Интересно, почему теперь не делают этих капель? Как это вы говорите? «Капли датского короля пейте, кавалеры!» Это хорошо! Я не слыхал. Видимо, хорошая песня. Я теперь редко встречаю людей, которые знают про эти капли…
И Константин Леонтьевич, попыхивая, почмокивая ощетинившейся губой, уходил, будто бы ему больше нечего было сказать Сереже и Катьке.
Что они потом говорили про него, оставшись одни, что думали, он не знал. Но это и не интересовало его.
Приближалась пора экзаменов. Катька, как и раньше, подходила к этим дням замкнутая и нелюдимая. Она забывала о себе, страшно худела, лихорадочно блестя остановившимися и какими-то розовыми от усталости глазами, была раздражительна и почти не притрагивалась к еде.
Русые ее волосенки, непослушные и жидкие, так надоели ей, что она пошла однажды в парикмахерскую и распушила их, вспенив по моде, отчего лицо ее под взбитой шапкой тонко завитых волос совсем осунулось, а нос заострился.
Голова ее стала большой, а личико совсем маленьким.
Алла Николаевна, увидев новую прическу дочери, удивленно всплеснула руками, но, спохватившись, сказала в крайнем недоумении и растерянности:
— А что? Это сейчас принято. Что ж, я не знаю, но… по-моему, совсем неплохо. Самой-то тебе нравится? Ну и хорошо…
Но руки ее, когда она подошла к дочери, невольно тронули пружинящие и жесткие волосы, которые стали похожи на волосы какой-то симпатичной светлокожей эфиопки. Она поцеловала дочь в щеку и отвернулась, скрывая неожиданные слезы.
А Константин Леонтьевич рассмеялся, увидев дочь, и назвал ее, не сговариваясь с женой, аддисабебкой.
Никто в эти дни не говорил в доме об экзаменах. Константин Леонтьевич и Алла Николаевна забывали на это время о ссорах, стараясь быть веселыми и непринужденными.
Сережа тоже, казалось, оставил Катьку в покое: во всяком случае, так думали Зямлины-старшие, объясняя себе его отсутствие, и даже хвалили, называя Сережу чутким и интеллигентным молодым человеком.
Никому не под силу понять бедных родителей, любящих свою дочь до безумия, никто не в силах измерить всю тяжесть их страданий и той постоянной тревоги, какие выпадали на их долю в дни вступительных экзаменов в институт. И напрасно самоуверенные юмористы соревнуются на газетных площадках в остроумии, высмеивая таких беспокойных родителей. Знали бы эти остроумные мальчики, какие муки терпят бедняги родители, дети которых, губя свое здоровье, из года в год пробиваясь в избранный ими институт, не имея при этом никаких поблажек и уже с трудом верящие в себя, в справедливость оценки, в объективность экзаменаторов, — знали бы, что ничего уже не волнует родителей, кроме здоровья дочери или сына, приученных с детства к упорству и к святому отношению к избранному поприщу. Знали бы — оставили их в покое, а в лучшем случае посочувствовали бы. Но мало кто знает это, кроме несчастных родителей, воспитавших честных и щепетильных детей, не мыслящих о какой-либо поддержке, о замолвленном за них слове какого-нибудь влиятельного родственника или знакомого, которое могло бы облегчить их путь к профессии.