— Боже мой! Вы еще к тому же пошляк. С кем я связалась! О какой это игре вы говорите?
— Как о какой? О нашей! Вы капризная дамочка, я пошлый ухажер, а над нами два куста музейной сирени. Сидим на белой скамейке и тихонечко мучаем друг друга. Ах-ах-ах! Это вы так говорите. А я говорю: ох-ох-ох! Игра называется охи-ахи… По-японски. Или можно назвать наоборот: ахи-охи… Как-то раз, Зиночка Николаевна, я был в одном очень приятном, старинном русском городе в областном центре, как теперь о таких говорят, и так же вот, с компанией случайных приятелей, направился — знаете куда? Никогда не догадаетесь! В краеведческий музей…
Он сидел рядом с этой молоденькой женщиной, с которой познакомился только лишь сегодня, и, положив руку на высокую спинку садовой скамейки, изрезанной какими-то письменами, как бы обнимал за плечи свою соседку. Она ему нравилась, и поэтому дурачества распирали его грудь, просились наружу, ему хотелось говорить, говорить без умолку, наговаривая на себя напраслину. Ему было так легко и хорошо с этой Зинаидой Николаевной, которую он звал Зиночкой с добавлением отчества, что ему даже казалось, что он и в самом деле одурел и поглупел за этот день.
На экскурсионном автобусе они подъехали сегодня в полдень к музею-усадьбе XIX века, усталые с дороги, высыпали на бетонированную, словно бы вытравленную среди старых лип площадочку, на которой стояли автобусы и автомобили, и он первым делом побежал к лоточку, с которого продавалось мороженое, и преподнес букет из эскимо смущенной Зиночке.
— Спасибо, я не хочу.
— Мороженого не хотите?! — притворно ужаснулся он. — В такую жару? Кем вы работаете?
— Не все ли равно?
— Нет, я сразу пойму, почему вы не хотите мороженого. Кем же все-таки?
— Ой, какой вы чудак! Ну, оператором…
— На счетно-вычислительной машине?
— Нет.
— А на какой же? Ракетчица? — спросил он таинственным полушепотом. — Военная тайна?
— На швейной…
— Значит, портнихой?
— Нет, оператором.
— Все ясно! Поэтому и не едите мороженого. Вас зовут Зиночка, я слышал. А как отчество?.. Ах, Николаевна! Значит, у нас с вами нет ничего общего. Я — Игорь Сергеевич. В детстве — Гарька. Выходит дело, что у нас разные отцы. Это хорошо, но опасно! Зиночка Николаевна! Ну пощадите! Мороженое тает. Что же мне делать? Я же все-таки старался, черт побери!
Молочное мороженое было жестким и очень холодным. Оно оплавливалось сверху, а изнутри, скованное мерзлотой, было похоже на какой-то слоеный кристаллический минерал.
Но темные липы, набравшие бледно-зеленые крохотные бутончики цветов, но кусты цветущей сирени, но прохладная, политая водою дорожка в глубину барского сада, но яркая на солнце, поблескивающая ослепительной зеленью трава, но ручеек под деревянным мостиком, но белые отполированные скамейки, белые изваяния на каменных постаментах — вся эта романтическая обстановка расслабляла и почему-то очень смешила Зиночку Николаевну: она ела мороженое, то и дело принимаясь смеяться. Ее губы стали от холода бруснично-пунцовыми, а черненькие и очень блестящие глаза под черненькими бровками все время прятались под ресницами и вдруг появлялись на свет, но тут же снова ныряли в смехе под ресницы, прятались, будто знали и боялись силы своего воздействия на чудаковатого человека, который шел с ней рядом и очень веселил ее. Она словно бы инстинктом своим понимала, что ей нельзя долго смотреть на него, потому что тогда он мог бы подумать о себе бог знает что. Он и так уж слишком развязен…
— Пойдемте ко всем, — говорила Зиночка, — Неудобно.
— Почему?! Я вам могу об этой усадьбе рассказать ничуть не хуже экскурсовода.
— Ах-ах-ах… Так я поверила!
— Да! Сейчас куплю проспектик и вслух прочту его вам. Ничего нового эта девочка в джинсах нам не расскажет, Зиночка Николаевна, — говорил он, повергая ее в смех.
Это была какая-то особенная радость, которая так редко посещает человека, что ему даже чудится порой, будто бы жизнь его только-только начинается, а все, что было прежде, не более как утомительная подготовка к этой бессмысленной и загадочной радости, которая и есть настоящая жизнь во всей ее первозданной красоте и неприхотливости. Человек забывается в чудесной радости и как бы перестает видеть себя со стороны: ни тени сомнения не испытывает он в эти минуты, ничто не тревожит его, если даже и есть на то причины, — он как бы живет вне времени, забывая о своих годах, если он немолод, и обретая таинственную мудрость, если он юн. Происходит что-то необыкновенное с ним. Он все понимает, предвидит и предчувствует. Он произносит простые слова, которые тысячи и тысячи раз уже произносил в своей прежней жизни, но эти избитые слова приобретают вдруг какую-то такую окраску и значимость, которая делает их совершенно новыми словами, словно бы впервые найденными в оживившейся памяти.
И как же смешон и нелеп бывает этот радующийся человек, если люди, окружающие его, живут своей спокойной и обычной жизнью! Он кажется им пошлым и ничтожным болтуном, вызывая чуть ли не брезгливое чувство, будто не человек, а какое-то хихикающее желеподобное существо среднего рода дуреет у них на глазах.
— Нет, нет, Зиночка Николаевна, давайте лучше уйдем в лес от всех этих дремучих людей, — говорил Игорь Сергеевич, пребывая именно в том восторженном состоянии, в той радости, которую, к счастью, разделял с ним один-единственный человечек на свете: озябшая от мороженого Зиночка. — Я потом вам все расскажу про эту усадьбу и про тот век, в котором… который… которая… Что я хотел сказать? А?! Обо всех тех людях, которые приезжали сюда, жили-были здесь… Я ведь и поехал-то на эту экскурсию знаете почему? Никогда не догадаетесь! Из-за вас!
— Ну что это такое вы все говорите! Вы не могли из-за меня поехать, потому что вы не знали меня и не знали, что я поеду… Вот опять вы обманываете меня!
— Нисколько! Я знал или просто догадывался, что обязательно встречусь с вами, с такой, как вы… Я не вру. У меня такое ощущение все время, будто я вспомнил о вас и собрался в эту экскурсию. Точно! Зачем мне иначе было бы ехать?!
Кончилось все это восторженно-радостное парение над землей тем, что их автобус, их мощный и быстроходный «Икарус», не дождавшись заблудших пассажиров, которым он ревом ревел во все свои пронзительно-звучные сигналы, оглушая музейную тишину, уехал.
«Двоих нет! — говорили люди, пересчитывая друг друга перед отъездом. — Да, да, двоих нет. Ну что же это такое! Сколько же можно ждать! Семеро одного не ждут! Нет, надо подождать, может быть, у них денег нет на обратный путь! А кого нет-то? То есть как кого? Ага… Нет одной женщины… Да. И одного мужчины…» «И денег!» — добавил кто-то со смехом.
Шофер махнул рукой и врастяжку, как какую-нибудь ругань, произнес: «Ясно».
Включенный стартер тяжело и туго провернул коленчатый вал: один оборот, второй (подсел аккумулятор)… третий, четвертый… Вспышка! Дизель выбросил из трубы букет сизо-серого вонючего дыма, взревел, втягиваясь в работу, и «Икарус», развернувшись на площадке перед входом в музей, стал плавно двигаться к выезду. Злой шофер в каком-то азарте крутил большое колесо руля, искоса поглядывая в зеркала заднего вида. Люди сидели смирно, словно бы осчастливленные своим открытием: нет мужчины и женщины! — и некоторые из них улыбались. «Любовь требует жертв», — сказал кто-то из пассажиров. А кто-то, поддержав, вспомнил вдруг: «Милым и в шалаше рай». Подвыпивший мужичок с пересохшими глазами вяленой ставриды, словно бы очнувшись, сказал: «Рожденный пить не пить не может!» Люди засмеялись над ним. Кто-то стал спрашивать у соседа: «Что он сказал? Что это он сказал? Я не расслышал».
«Икарус» набирал скорость, а через полчаса он уже мчался по шоссе, обгоняя легковые автомобили.
Когда они, оглушенные и измученные паническим бегом, запыхавшиеся, выбежали на бетонированную площадку, там уже не было не только «Икаруса», но и других автобусов, других автомобилей. Раздавленный бумажный пакет из-под молока — все, что осталось от недавнего нашествия. Потом они увидели коричневую бутылку из-под пива, аккуратно прислоненную к рубчатому стволу липы и поблескивающую там, в молодых побегах старой липы.