Одним из самых тонких маневров в своем позднем творчестве Беньямин переводит эту мифологическо-теологическую идею чередования космических эпох в политическую и историографическую плоскость: «лишь спасенное человечество имеет право на свое прошлое в полной мере. Это значит, что лишь спасенное человечество может вспомнить свое прошлое в любой момент». Возможность вспомнить прошлое – условие, необходимое для существования традиции. Беньямин определяет задачу историка-материалиста, который, как и все прочие, лишен доступа к прошлому во всей его полноте, как умение «овладеть воспоминанием, вспыхнувшим в момент опасности»; эта (непроизвольная) память находит свое выражение «в образе, вспыхнувшем на миг в момент его постижения, чтобы больше никогда не появиться». Ибо «Подлинная картина прошлого проскальзывает мимо» и ее можно удержать, то есть вспомнить, исключительно в настоящем, которое узнает себя в этом образе в качестве подразумеваемого (gemeint). Книга о Бодлере и лежащий за ней замысел воссоздать историю Франции XIX в. понимаются как попытка кристаллизовать именно такие образы и выставить саму историю в качестве «предмета конструкции». Беньямин был убежден в том, что написание подлинной истории – рискованное, авантюрное предприятие в противоположность традиционному историцизму Ранке, стремящемуся посредством интеллектуальной эмпатии понять, «как это все было». По сути, речь при этом идет об эмпатии только с победителем. Все подобные попытки сохранения, а следовательно, материализации событий прошлого предполагают лишь тот пустой однородный континуум, который потрясают монадически сконцентрированное «сейчас» (Jetztzeit) диалектического образа и его «прыжок тигра», кончающийся в «зарослях прошлого». «Ибо… эти блага культуры… имеют для него [исторического материалиста] все без исключения такое происхождение, что он не может подумать о нем без ужаса. Они обязаны своим существованием не только великим гениям, их создателям, но и безымянному труду их современников. Они не существуют как документы культуры, которые бы не были одновременно документами варварства». Как полагает Беньямин, найти надежду в прошлом можно лишь в том случае, если вырвать традицию из хватки конформизма, стремящегося задушить ее, если только она открыта для мгновенных остановок и внезапного порога «мессианского» времени, лежащего за пределами причинно-следственных связей и хронологических рамок современного научного историцизма. В мессианском опыте «всеобщей и целостной актуальности»[467] нынешний момент вспоминания служит «калиткой» искупления, шансом на революцию в ходе борьбы за угнетенное (или подавляемое) прошлое. Отсюда следует, что Судный день не будет ничем отличаться от прочих дней. «Осознать вечность исторических событий, – читаем мы в черновых записях к этим тезисам, – в реальности означает осознать их вечную мимолетность» (SW, 4:404–407). Это осознание вечной мимолетности расчищает почву для «подлинного исторического существования», когда смех и слезы сольются воедино. Но всякий, кто желает точно знать, какой облик примет это «спасенное человечество» и когда к нему придет спасение, «ставит вопросы, на которые нет ответа».
Краеугольным камнем этого эссе Беньямин на закате своей жизни сделал образ, сопровождавший его на протяжении почти двадцати лет: Angelus Novus Клее. Ангел Клее с открытым ртом, широко раскрытыми глазами и распростертыми крыльями становится ангелом истории:
Взор его обращен в прошлое. Там, где появляется цепь наших событий, он видит сплошную катастрофу, которая непрерывно громоздит друг на друга развалины и швыряет их к его ногам. Он хотел бы задержаться, разбудить мертвых и вновь соединить разбитое. Но из рая дует штормовой ветер, такой сильный, что попадает в крылья ангела и он не может их прижать. Этот ветер неудержимо гонит его в будущее, ангел поворачивается к нему спиной, а гора развалин перед ним вырастает до неба. То, что мы считаем прогрессом, и есть этот ветер (SW, 4:392; Озарения, 231–232).
К концу апреля или началу мая предварительный вариант «О понимании истории» был готов, и Беньямин отослал машинописный экземпляр текста Гретель Адорно в Нью-Йорк. Он хорошо понимал, что это вольное сочетание исторического материализма (включая соображения по поводу социал-демократии и классовой борьбы) со спекулятивной теологией произведет эффект взрыва. Несмотря на то значение, которое имели для него эти тезисы, он явно не собирался публиковать их, тем более в их нынешней экспериментальной форме: это привело бы лишь к «восторженному непониманию» (BG, 286–287). Текст «О понимании истории» с его глубоким пессимизмом в отношении настоящего и презрением ко всякой идее прогресса, который пройдет мимо настоящего, несет на себе явный след капитуляции России и Запада перед гитлеровской волей к власти. Наполняющая его ненависть направлена против тех, кто предал человечество: фашизма, Советского Союза и, наконец, тех историков и политиков, которые не сумели осознать повестку дня. В целом текст «О понимании истории» выступает как свод представлений Беньямина об истории – представлений, восходящих, помимо исследования о пассажах, к периоду после окончания Первой мировой войны. Как Беньямин подчеркивал в письме Гретель Адорно, сопровождавшем его «заметки», «та война и обстоятельства, которые привели к ней, вызвали у меня ряд мыслей, которые я, можно сказать, скрывал в себе или даже скрывал от себя немногим менее двадцати лет… Даже сейчас я вручаю их тебе скорее как букет шелестящих травинок, собранных во время созерцательных прогулок, нежели как собрание тезисов» (BG, 286–287). Образ горы обломков у ног ангела в первую очередь напоминает ревизованную Беньямином барочную сцену с ее беспорядочно расставленными, но субъективно заряженными историческими объектами. В глазах Вальтера Беньямина история от начала до конца была барочной драмой.
Как свидетельствует тональность этих тезисов, почти ничто уже не могло избавить Беньямина от его усиливавшейся изоляции, как и от не оставлявших его мрачных предчувствий. Густав Глюк, его близкий друг, в 1931 г. вдохновивший Беньямина на сочинение эссе «Деструктивный характер», увез свою семью в Буэнос-Айрес. Пьер Клоссовски, друг и переводчик Беньямина, уехал из Парижа в Бордо, где занял должность в муниципалитете. Немецко-чешский журналист Эгон Эрвин Киш эмигрировал через Париж в Мексику. Некоторые недавние друзья Беньямина, включая музыканта Ганса Брука, все еще находились в лагерях для интернированных, разбросанных по всей Франции. Других друзей и знакомых, включая Поля Дежардена, spiritus rector центра в Понтиньи, уже не было в живых. Молодой иллюстратор Августус Гамбургер, с которым Беньямин познакомился в лагере в Невере, вместе со своей подругой Каролой Мушлер совершил самоубийство. С тем чтобы вырваться из лагеря, пребывание в котором стало нестерпимым, Гамбургер записался в Иностранный легион. Они с Мушлер провели пятидневный отпуск, причитавшийся Гамбургеру как новобранцу легиона, в отеле «Георг V», а на пятый день покончили с собой[468]. Беньямин писал Шолему, что «изоляция, являющаяся моим естественным состоянием, в нынешних обстоятельствах только усилилась. Похоже, евреи перестали пользоваться даже теми крупицами разума, которые у них остались после всего, через что они прошли. Число тех, кто еще способен найти свои ориентиры в этом мире, сокращается все сильнее и сильнее» (BS, 263). В иные моменты все еще давало о себе знать присущее ему чувство иронии; те же обстоятельства приводили его к рассуждениям о том, что история осуществляет «хитроумный синтез» – гибрид «доброго европейца» Ницше и его же «последнего человека». Этот синтез «даст миру последнего европейца – существо, которым не хочется становиться никому из нас» (GB, 6:442)[469].
По мере того как проходила весна, здоровье Беньямина продолжало ухудшаться. После возвращения в Париж его по-прежнему беспокоило сердце, проблемы с которым начались во время пребывания в лагере; в начале апреля Беньямин сообщал Хоркхаймеру, что одолевавшая его «слабость нарастает тревожными темпами», вследствие чего он редко покидает свою квартиру. Когда же ему приходилось это делать, часто бывало так, что он «обливался потом и был не в состоянии идти дальше». В итоге он обратился к специалисту; доктор Пьер Абрами диагностировал у него тахикардию, гипертонию и увеличенное сердце, и этот диагноз подтвердил Эгон Виссинг, которому Беньямин весной послал рентгеновский снимок. Врач, рекомендуя Беньямину провести какое-то время в деревне, явно говорил всерьез. Поскольку стоимость медицинских услуг оказалась почти непосильным бременем для ничтожных финансовых ресурсов Беньямина, он снова бросил клич о помощи. Институт социальных исследований отозвался щедрой специальной субсидией в размере 1000 франков. Единственной положительной стороной этой ситуации было признание Беньямина непригодным к военной службе – так иронически откликнулись неоднократные и в итоге оказавшиеся успешными его попытки симулировать болезнь, чтобы избежать армейской службы во время Первой мировой войны.