Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В преддверии отъезда из Дании Беньямин договорился – не без некоторых опасений – о том, чтобы его книги, исчислявшиеся сотнями, были отправлены в Париж. Он был убежден, что война неизбежна, что мюнхенские соглашения обещают что угодно, но только не «мир в нашу эпоху» и что фашистский альянс просто обратит свои алчные взоры в другую сторону. Он сильно подозревал, что сам Париж станет всего лишь очередным «перевалочным пунктом» для него и для его пожитков. «Как долго воздух Европы останется пригодным для дыхания – в физическом смысле, – я не знаю. В духовном плане им уже нельзя дышать – после событий последних недель… Со всей очевидностью выяснилось лишь одно: Россия допустила ампутацию своей европейской окраины» (BA, 277). Беньямина немного приободрял тот факт, что его сын Штефан, которому шел уже 22-й год, поселился в относительно безопасной Англии и что его бывшая жена Дора занималась продажей своей собственности в Сан-Ремо с тем, чтобы вслед за Штефаном отправиться в Лондон. На фоне этой ситуации положение других друзей Беньямина, должно быть, казалось ему несколько сюрреалистическим: в те дни, когда Европа приближалась к войне, он получил жизнерадостное письмо от супругов Адорно, отдыхавших на острове Маунт-Дезерт в Мэне. Там их посетили Эгон Виссинг и сестра Гретель, приехавшие в новом «форде» с убирающимся верхом!

Беньямин уехал из Дании примерно 15 октября. Его общение с Брехтом на этот раз оказалось поразительно бесконфликтным, что само по себе являлось причиной для беспокойства, поскольку проявившуюся у Брехта готовность прислушиваться к другим Беньямин воспринимал как признак нараставшей изоляции своего друга. «Не то что бы я стремлюсь исключить более очевидное объяснение ситуации: что эта изоляция уменьшила удовольствие, которое ему зачастую доставляла в ходе наших бесед провокационная тактика; однако более достоверным объяснением было бы восприятие этой растущей изоляции как следствия верности тому, что у нас с ним есть общего» (C, 278).

По возвращении в Париж Беньямина поджидали новости, превышавшие его худшие опасения. Его 37-летняя сестра Дора, вообще отличавшаяся неважным здоровьем, страдала от атеросклероза и нередко была вынуждена целыми днями не вставать с постели (спустя полтора года она пережила интернирование и в 1946 г. умерла в швейцарской больнице). Младший брат Беньямина Георг, в 1933 г. арестованный нацистами за его коммунистические убеждения, был переведен в тюрьму в Бад-Вильснаке (Бранденбург), где попал в число заключенных, которых посылали на дорожные работы. «Величайший кошмар для оказавшихся в его ситуации, как я часто слышал от людей из Германии, состоит не в том, что каждый новый день начинается за решеткой, а в угрозе попасть в концентрационный лагерь после нескольких лет тюрьмы» (BG, 247). Георг в самом деле погиб в 1942 г. в концентрационном лагере Заксенхаузен.

Кроме того, Беньямин теперь опасался и того, что его личный берлинский архив утрачен безвозвратно. Он попросил кого-то из друзей, возможно Хелен Хессель, в последний раз попытаться спасти книги и бумаги, оставшиеся в его квартире, но из этого ничего не вышло. В письме Гретель Адорно он сетовал об утрате архива братьев Фрица и Вольфа Хайнле (покойных друзей Беньямина по немецкому молодежному движению), рукописи своего собственного неопубликованного эссе о Фридрихе Гельдерлине и «невозместимого» архива материалов по леволиберальному крылу молодежного движения, к которому он принадлежал. Вообще же он боялся последствий франко-германского сближения, ставшего итогом мюнхенского соглашения, и особенно возможных последствий для отношений между французами и немцами, жившими в Париже. Не имея никакой альтернативы, он продолжал добиваться получения французского гражданства – «осмотрительно, но не питая иллюзий. Если шансы на успех и раньше были сомнительными, то теперь проблематичной становится и польза этого шага. Крах законопорядка в Европе делает всякую легализацию бессмысленной» (BG, 247).

Вскоре он восстановил контакты со своими французскими друзьями. Первым делом он связался с Адриенной Монье, чтобы узнать ее точку зрения на текущую ситуацию. В ноябре он присутствовал на банкете для авторов Les Cahiers du Sud в баре L’Alsacienne, где видел Поля Валери, Леона-Поля Фарга, Жюля Сюпервьеля, Жана Валя, Роллана де Реневиля и Роже Кайуа. Кроме того, развлечением для него служили более частые встречи с молодым ученым Пьером Миссаком, с которым он познакомился в 1937 г. при посредстве Батая: среди прочего они разделяли интерес к кино и архитектуре. Они часто виделись – иногда в квартире Беньямина, иногда в Café de la Mairie на площади Сен-Сюльпис. Из всех французских друзей Беньямина именно Миссак впоследствии сделал больше всего для увековечения его памяти во Франции, издавая его переводы и критические эссе, а потом опубликовав и книгу[454]. Однако французские связи Беньямина были непрочными. Например, он просил Хоркхаймера издать свой отрицательный отзыв на «Бесплодность» (Aridité) Кайуа под псевдонимом Ганс Фельнер, чтобы не навлечь на себя недовольство со стороны друга Кайуа Реневиля, который присматривал за прохождением поданного Беньямином прошения о гражданстве через свое министерство. В итоге рецензия вышла под псевдонимом J. E. Mabinn, представлявшим собой анаграмму фамилии «Беньямин». Тем не менее наряду с неизменно катастрофическими известиями из Германии до Беньямина доходили и более положительные сигналы. Из Дании прибыли его книги, и в ответ на просьбу Хоркхаймера и Поллока сделать какой-нибудь ответный жест Беньямин подарил одно из своих сокровищ – четырехтомную историю немецкой книготорговли – парижской библиотеке института. Он надеялся, что этот дар достигнет намеченной цели, а именно станет в будущем «важнейшим инструментом при написании материалистической истории немецкой литературы» (GB, 6:178). В Париж из Германии прибывали все новые друзья Беньямина. На тот момент последним из эмигрантов стал Франц Хессель. Он «сидел в Берлине, подобно мыши в норке, пять с половиной лет», но теперь приехал в Париж «с безупречными верительными грамотами и имея могучего покровителя»: визу для него достал Жан Жироду, в то время занимавший высокую должность во французском министерстве иностранных дел (см.: BG, 247). События 9–10 ноября – еврейский погром, известный как «Хрустальная ночь», – погасили последние проблески надежды на мир, и Беньямину снова пришлось задуматься о катастрофических последствиях для тех, кто еще оставался в Германии, таких как его брат и родители Адорно.

В середине ноября Беньямин получил, возможно, самый тяжелый удар за всю свою творческую карьеру: содержавшееся в длинном критическом письме Адорно известие о том, что Институт социальных исследований отказывается издавать «Париж времен Второй империи у Бодлера» (BA, 280–289). Эссе Беньямина было встречено не то чтобы с озадаченным раздражением, которого он в какой-то мере ожидал, но все же оно вызвало весьма основательные методологические и политические возражения. В своем письме от 10 ноября Адорно, выступавший и от имени Хоркхаймера, обвинил Беньямина в пренебрежении средствами, обеспечивающими должную взаимосвязь между отдельными элементами диалектической структуры или изложения. Он распознал сознательную фрагментарность, посредством которой Беньямин стремился выявить «тайное сродство» между общими проявлениями промышленного капитализма в жизни большого города и конкретными деталями творчества Бодлера, но расценил общий метод построения эссе как неудачу. Своеобразный «материалистический» подход Беньямина, «эта специфическая конкретность» с «ее бихевиористскими обертонами» несостоятельны в методологическом плане, поскольку в своем аскетическом отказе от интерпретаций и теоретической проработки они пытаются поместить «ярко выраженные индивидуальные черты из сферы надстройки» в «неопосредованные и даже причинно-следственные взаимоотношения с соответствующими чертами базиса». В глазах Адорно «материалистическое определение культурных характеристик возможно лишь том случае, когда оно опосредуется через общий социальный процесс… Воздержание от теории», с одной стороны, придает материалу «обманчивый эпический характер», а с другой стороны, «лишает явления их реальной философско-исторической значимости, поскольку они ощущаются чисто субъективно». Отказ от теоретических формулировок приводит к «изумленному изображению чистой фактичности», к взаимному наложению непроницаемых слоев материала, «поглощенного своей собственной аурой». Иными словами, следовало признать исследование Беньямина лишенным умеренности и, более того, наколдованным, находящимся «на перекрестке магии и позитивизма». Адорно, как и в своем Хорнбергском письме 1935 г., напоминал Беньямину о его собственных словах, прозвучавших во время памятных бесед в Кенигштайне в 1929 г., а именно о том, что в исследовании о пассажах всякую идею необходимо вырвать из сферы безумия, поскольку, как утверждал Адорно, есть что-то едва ли не демоническое в том, как отдельные элементы в новом эссе Беньямина восстают против возможности их собственной интерпретации.

вернуться

454

Missac, Walter Benjamin’s Passages.

170
{"b":"849421","o":1}