Беньямин воссоздает этот мир Кафки посредством блестящих ссылок и параллелей, приглашая на сцену не только ряд самых запоминающихся персонажей писателя – Одрадека, Санчо Пансу, мышиную певицу Жозефину, охотника Гракха, но и множество других типажей: от Потемкина, сановника Екатерины Великой, до героев сказок братьев Гримм. Таким образом, основная стратегия этого эссе состоит в том, чтобы заменить какое-либо прочтение сюжетов их пересказом. Этот пересказ и наш опыт пересказа составляет для Беньямина часть процесса прочтения Кафки и суда над ним. «В зеркале, которое прабытие держало перед ним в образе вины, он [Кафка] сумел только разглядеть грядущее в образе суда». Таким образом, сам по себе судебный процесс уже является вердиктом. Как и в случае «Тысячи и одной ночи», рассказ рисует контуры настоящего в свете грядущего. Таково неизбывное бремя отрицания догматической экзегезы, предпринимаемого Беньямином. Он сохраняет верность представлению Кафки о том, что сочинительство и чтение – не более и не менее как дистилляция мирового процесса, этого бесконечного суда и единственной надежды. Соответственно, начало и конец эссе о Кафке выдержаны в автобиографическом ключе. Оно начинается с анекдотической истории о визите мелкого чиновника Шувалкина к Потемкину, обездвиженному тяжелой депрессией. Ступор, вызванный депрессией, постоянно угрожал Беньямину на протяжении последнего десятилетия, а сейчас в Париже стал его постоянным спутником. Из эссе о Кафке следует, что единственная надежда на «спасение» лежит для нас в самой безнадежности; рано или поздно эта надежда может проснуться и выйти в мир сквозь крохотный, маловероятный портал бессознательного и, более того, «бессмысленного» жеста (BS, 135)[388]. В конце лета Беньямин писал Шолему, что изучение Кафки «идеально подходит на роль перекрестка, где пересекаются различные пути моих мыслей» (BS, 139).
При всей этой плотной литературной работе Беньямин по-прежнему был не в состоянии покрыть хотя бы долю своих расходов на жизнь. До того момента он мог существовать в Париже благодаря небольшим денежным пожертвованиям от друзей. На протяжении весны 1934 г. нерегулярные доходы Беньямина постепенно начали дополняться стипендиями от различных организаций и поступлениями от продажи его книг. Той весной в течение четырех месяцев Беньямин при посредничестве Сильвена Леви, индолога из Коллеж де Франс и бывшего дрейфусара, получал ежемесячную стипендию 700 франков от Israélite Alliance Universelle (Всемирный еврейский союз). Примерно в то же время по предложению Хоркхаймера Институт социальных исследований начал выплачивать Беньямину по 100 франков в месяц – эти выплаты продолжались, постепенно возрастая, на протяжении всех 1930-х гг. Кроме того, в конце концов принесло плоды и заступничество Адорно: его тетка, пианистка Агата Кавелли-Адорно, убедила оказать поддержку Беньямину богатую предпринимательницу из Нойнкирхена Эльфриду Херцбергер, дружившую с семьей Адорно. Первый чек на 450 франков был совместно прислан Адорно, его теткой и Эльзой Херцбергер; к лету последняя стала выплачивать Беньямину более или менее регулярную, хотя и более скромную, стипендию.
Об отчаянности ситуации, в которой находился Беньямин, свидетельствует то, что даже эти новые источники дохода не могли предотвратить дальнейшего ухудшения его финансового положения; к концу марта он был вынужден выехать из своего дешевого отеля в 6-м округе, заложив свои пожитки, чтобы оплатить счет. К счастью для него, к тому времени в Париж перебралась его сестра Дора. Отношения Беньямина с сестрой уже давно были сложными, но сейчас она проявила готовность оказывать помощь брату, хотя бы временно. Беньямин поселился в ее маленькой квартире на улице Жасмэн, 16, в 16-м округе. Такое соседство после многих лет прохладных отношений было нелегким делом и для брата, и для сестры; Беньямин заявлял, что «этой песни мне в колыбели не пели» (BS, 101). Он прожил там две или три недели, до тех пор, пока не вернулся человек, постоянно снимавший у Доры часть квартиры, а затем переехал в еще более дешевый отель Floridor на площади Данфер-Рошро в 14-м округе. Между тем его личные отношения пребывали в почти полном расстройстве. После нескольких встреч со своим другом по Ибице Жаном Сельцем (который продолжал переводить отдельные главки из «Берлинского детства») Беньямин неожиданно прервал с ним все контакты, в начале апреля отменив последнюю встречу под откровенно надуманным предлогом. Он продолжал видеться со своим кузеном Эгоном Виссингом и оказывать ему моральную поддержку, но это общение создавало новые проблемы. Когда в начале года Виссинг был в Берлине, Гретель Карплус была так потрясена его состоянием и поведением, что отказалась доверить ему несколько книг, которые требовалось передать Беньямину, и серьезно усомнилась в способности Виссинга организовать переправку библиотеки Беньямина в Данию. Виссинг вернулся в Париж «потрепанным» и сильно изменившимся после лечения от морфинизма (см.: GB, 4:361). Тем не менее для Беньямина он оставался человеком, который когда-то был ему «очень близок и, может быть, снова станет очень близким»; Беньямин признавался в глубокой вере в его «личность и нравственный склад» (GB, 4:378). Источником беспокойства по-прежнему служило и положение семьи Беньямина в Германии. Дора и Штефан оставались в Берлине, и туда же после поездки по Швейцарии и Италии вернулся выпущенный из тюрьмы брат Беньямина Георг, чтобы, как и догадывался Беньямин, немедленно возобновить свою подпольную политическую деятельность.
Даже переписка Беньямина, обычно служившая для него источником отдохновения от тревог, доказывает, как далек он был от безмятежности в эти месяцы. В конце февраля он отправил Адорно очень колкий критический отзыв на его водевиль «Сокровище индейца Джо», основанный на сценах из «Приключений Тома Сойера» Марка Твена. Адорно написал это либретто в ноябре 1932 – августе 1933 г. и к некоторым его частям написал музыку, в итоге так и не доведя это дело до конца. Беньямин получил один экземпляр либретто в начале осени, но не торопился с отзывом до конца января: верный признак разлада между этими двумя неукротимыми интеллектуалами. Когда же он наконец дал ответ, то составил его в очень осторожных выражениях, хотя их хватило для того, чтобы его возражения против этого начинания в целом предстали перед Адорно во всей очевидности. Должно быть, Беньямин чувствовал себя вправе нападать на творчество Адорно там, где оно вступало в сферу, в которой он считал себя специалистом: речь идет о культуре, создаваемой для детей. Называя либретто Адорно словом Kindermodell, очевидно, представлявшим собой аллюзию и на жанр радиопередач Hörmodell, в котором он работал сам, и на некоторые пьесы Брехта, замышлявшиеся в качестве образца и для их аудитории, и для других авторов, Беньямин возражал против невыносимо идиллического изображения места действия – сельской Америки и указывал на то, что автору не удался призрак смерти, который должен был присутствовать в этой маленькой опере. Адорно в особенности наверняка задело заявление о том, что его произведение не дотягивает до уровня поистине «страшного» романа Жана Кокто 1929 г. «Ужасные дети» (см.: BA, 23–24).
Больше огорчений доставила Беньямину весенняя переписка с Шолемом: в ней снова был поднят вопрос о политической ориентации Беньямина и ее влиянии на его творчество. Кроме того, важное письмо Шолема привело к возобновлению между друзьями старой и неприятной дискуссии о политике Беньямина. Ознакомившись с относительно умеренным и прямолинейным эссе «О современном социальном положении французского писателя», Шолем заявил, что не смог его понять, и спрашивал у Беньямина, не служит ли этот текст его «коммунистическим кредо» (BS, 107). Шолем хотел знать, какова позиция Беньямина, и напоминал ему, что в прошлом тот не желал давать четкий ответ на этот вопрос. Письмо Шолема побудило Беньямина к сочинению в высшей степени красноречивого ответа. Его черновик, впоследствии найденный в Восточном Берлине, гласит: «Я всегда писал в соответствии со своими убеждениями – возможно, за несколькими незначительными исключениями, – но никогда не пытался выразить то противоречивое и подвижное целое, которое представляют собой мои убеждения в их многогранности, за исключением самых чрезвычайных случаев, и то лишь в устной форме» (BS, 108–109). В окончательном варианте письма он определял свой коммунизм как «абсолютно не что иное, как выражение определенного опыта, полученного мной в ходе моих размышлений и моей жизни… это резкое и отнюдь не бесплодное выражение того факта, что в нынешней интеллектуальной индустрии не нашлось места для моих воззрений, так же, как нынешний экономический строй не позволяет мне устроить свою жизнь… оно представляет собой очевидную, обдуманную попытку со стороны человека, полностью или почти полностью лишенного каких-либо средств производства, заявить о своем праве иметь их – как в своих воззрениях, так и в жизни… Неужели я в самом деле должен излагать тебе все это?» (BS, 110). Далее Беньямин посвящает часть письма Брехту, и это указывает на то, что он отлично понимал, о чем на самом деле идет речь: Шолем возражал против брехтовской ангажированной политики, которой Беньямин предавался наряду со своими теологическими наклонностями и тщательно сформулированными левыми социальными взглядами, делавшими его союзником Института социальных исследований. В письме, написанном летом, Беньямин вернулся к этому спору, в то же время утверждая, что не может послать Шолему свое намного более провокационное эссе «Автор как производитель», потому что не удалось размножить его в достаточном количестве (см.: BS, 113); когда же Шолем в 1938 г. сам попросил прислать ему экземпляр, Беньямин ответил откровенным: «Думаю, не дам я тебе его читать» (SF, 201; ШД, 328).