— Ну и последняя ерундень, о которой хочу вам сказать.
π Голгот выдержал долгую паузу. Все молчали. Он обвел взглядом всю нашу ассамблею и продолжил:
— Я через неделю встречусь с одним стариком, которого тут некоторые моим отцом зовут. У меня к нему пара-тройка вопросов есть. И я вас кое о чем хочу заранее попросить. Что бы вы ни увидели, что бы ни произошло, вы не вмешивайтесь. Ясняк?
— Что ты задумал, Голгот?
— Если кому не ясно и кто-то из вас решит свой рыльник в мои дела сунуть, то Эрг того в горизонтальное положение быстро приведет. Он мне слово дал. Шутить с ним не советую. Усекли?
237
Он бросил на нас еще один каменный взгляд, решив убедиться, что мы все поняли. Но мы и без того боялись себе представить, что будет. Мы ждали худшего. «Я не хочу этого видеть», — прошептала Аои Степпу. «Если хочешь знать мое мнение — будет бойня», — прогнозировал без особых чудес один из раклеров. «Я б на это посмотрел! Представляешь, два Голгота лицом к лицу, тридцать пять лет спустя?! Вот это будет зрелище», — добавил другой. И в каком-то смысле он был прав, зрелище вышло еще то.
) Наше прибытие в лагерь походило на сказку. Лагерь был отлично защищен, он находился во впадине в форме подковы, у подножия массива с высокими оранжевыми колоннами и водопадами, что стремительно неслись вниз, наполняя целое переплетение рек и ручейков, стелившихся по земле. Ветер там был чистый, ни пылинки, он скользил вдоль заснеженной горной цепи, что величаво загораживала горизонт к верховью. Ночью катабатические ледяные потоки опускались в котловину, но по утрам, благодаря резкому разлому в скале, ротор тихонько втягивал нагретый воздух равнины до самого вечера, принося растениям и людям вполне милосердные условия существования.
Когда мы пересекли амбразуру огромного природного цирка, дрожь радости пробежала у меня по телу, как только я увидел эту цветную мозаику. Пшеничные, ячменные, ржаные поля очеловечивали пространство. Тут чередовались желтая целина утесника, зелень диких, а местами и пастбищных прерий, сиреневый снег цветущих фруктовых садов. В зазорах этого узора просматривались небольшие ухоженные холмики и несколько долин, где угадывались отдельные облагороженные участки земли, расходившиеся каплей к низовью. Время было после полудня, и заходящее солнце протягивало свои длинные,
236
мягкие, почти осязаемые лучи в направлении цирка, так что уйма ребятишек, опрометью бежавших к нам наперерез через поля и ручейки, с долгим завывающим криком радости, казалась мне в таком освещении группкой золотистых львят. За ними, обгоняя, бесшумно шли четыре аэроглиссера в самом русле реки, а еще далее — элиолодки и джонки с голубыми парусами. В целом, пожалуй, около сотни человек вышло нас встречать, собственно говоря, весь лагерь, да с такой радостью, что могла сравниться разве что со счастьем наших родителей снова нас увидеть. Детишки наспех надергали нам пару охапок цветов, а карманы у них были полны бабеолек и подарков, которые они вывалили перед нами все сразу, разведя веселый бедлам.
Я сразу понял Фреольцев, что засиживались здесь месяцами. И Диагональщиков на их велесницах, которые под предлогом того, что привозят вести с низовья, оставались тут сначала на пару дней, затем на неделю, затем на три… Знаменитый лагерь Бобан долгое время оставался простой базой у подножья Норски, потом превратился в деревню с весьма элегантной и округленной архитектурой, стал тихой гаванью, где ниспадающий ветер тут же пробирал наши запрятанные вглубь мечты о доме. Говоря прямо, это место было настоящей ловушкой. Свет, обилие воды, свежий, чистый ветер, определенно плодородная земля — все это привлекало благоприятную энергию. Все, начиная с вычерченных по размерам фонтанов дорожек, с сети орошения, привязанной к расположению ветряков, с места установки двух винтовых фареолов, служивших мельницами, материалов, используемых для бесшумного передвижения глиссеров, от детских игрушек до ткани одежды, все выдавало след и вкус сдержанной и прагматичной элиты, чьи технические навыки и понятия объясняли уместность всего сделанного. Разумеется, лагерь был
235
обязан матери Ороси ее знаниями в аэрологии, а матери Степпа — долговечностью растений и стойкостью бродячих садов. И конечно же, по части политической организации и щедрых традиций приема гостей, а также Фреольцев и Диагональщиков, все бы это не достигло таких высот, если бы не отец Пьетро, а без Голгота-старшего не было бы самых рискованных предприятий по части отвода вод по центральным водопадам и гордого возвышающегося фареола номер восемь, стоящего на вертикальном выступе и пятьсот метров в высоту над входом в цирк. Фареол был оснащен лопастями из луженого стекла, и солнечный свет колесом отблесков разносился от него на полсотни метров к низовью. Но, помимо личных заслуг, в устройстве лагеря явно ощущалось общее участие пяти последовавших друг за другом Орд. Именно общие знания и усилия придавали ему столь благородный вид, так легко и быстро меня привлекший. Если Орде и заканчивать где-то свои дни, так уж, пожалуй, здесь, в лагере Бобан, а не в каком-нибудь селе или даже в Альтиччио, чья горделивость и привычка смотреть на всех сверху вниз были столь невыносимы нам с нашей придирчивой и непримиримой своевольностью.
— Восьмой Голгот здесь?
— Он скоро будет, Арриго. Он пошел рубить ступени на Дженском столбе.
— Он знал, что мы на подходе?
— Да, Ассель вас увидел еще сегодня утром с фареола, в подзорную трубу. Он нас по проводу всех предупредил, прямиком оттуда. А потом и сам спустился по виа феррата — не мог устоять на месте.
— А как Голгот отреагировал?
— Сказал готовить банкет. Ну ты же знаешь его, никогда понять невозможно, что у него на уме. Ни довольный, ни злой. Не знаю. Видно, и сам не знает, как быть.
234
— Ничего удивительного! Его сын нам…
— Да, знаю, нам уже успели сообщить. Никто с места не двинется. Это их дела. Зрелище, видимо, будет малоприятное. Так что постараемся держаться поодаль, когда они встретятся.
Мы были кочевниками до мозга костей, и, где бы ни находились, в каком бы городе или захолустье ни оказывались, в сухой пещере или же в долине, в укрытии или под открытым небом, мы всегда и везде чувствовали себя одновременно и в своих чертогах, и чужаками. Имея с детских лет лишь весьма размытое и отдаленное представление о домашнем очаге, мы испытывали неясное стремление к нему, что пробивалось сквозь уют ночлегов, нашего переносного очага, созданного нагромождением саней, пристроенных один к одному спальников, центрального костра и легкой мебели, что бесконечно строил и ломал Силамфр. Когда отец показал мне «наш» дом, когда провел в эту элегантную, отшлифованную вручную, куполовидную постройку с застекленными окнами, и с чувством, почти несдерживаемым, столь оно было сильным, подвел к спальне, на двери которой было написано «Сов», меня вдруг охватило ощущение, что я наконец пришел домой — в тот дом, которого никогда не было, но который он придумал в силу своего ожидания, дом, где не было и не могло быть никаких детских воспоминаний, на которые я мог бы опереться, — во всяком случае так я думал, пока не решился войти в комнату… Глядя на кровать, я увидел то, что меня потрясло. На мягкой подушке, — невиданная роскошь, — лежал крохотный горсенок, сшитый из простой ткани и набитый опилками… И в этот момент во мне произошел какой-то надрыв, через который выплеснулось далекое воспоминание, тонкий приток крови. Это была моя первая игрушка, да и, собственно говоря, моя единственная