Ребятишки не слушались. Один из них, самый меньший, сидел на берегу голяком и сыпал на мокрую коленку песок — строил город.
— Какую истолию? — спросил он и почесал себе живот.
Нанка хотела рассердиться — какой непонятливый, но тут же, видно, вспомнила, что она ж учительница, и терпеливо пояснила:
— Ну, какую? Которая давно-давно была, еще до Октябрьской революции.
— Ага, понятно, — сказал мальчишка, а остальные тоже согласно закивали: раз до революции, значит, действительно древняя.
Нанка улыбнулась, довольная.
— А кто не выучил урока, — сказала она, — честно поднимите руку.
Честными оказались все, и все подняли руки. Нанка, нахмурясь, подумала: как же ей дальше вести урок, и сказала:
— Ладно, не поднимайте рук, я вам и так верю.
Ребята опустили руки, и только рыжий Колька загляделся на жука и не опустил руки. Нанка подошла и сама опустила ему руку.
— Ты чего лезешь? — замахнулся на нее Колька. Но Нанка не испугалась.
— Учительницу, — сказала она Кольке, — надо называть по имю-отчеству. — Нана… — она запнулась, но тут же сообразила: — Зинаидовна.
Колька так и зашелся хохотом:
— Ха-ха-ха! Зинаидовнов не бывает.
— Не бывает, да? А как бывает, как? — рассердилась Нанка.
Колька немного подумал:
— А как твоего папку звали?
— Никак не звали. Вот.
Тот, что спрашивал про «истолию», вдруг заявил:
— У нее папки совсем не было.
— Не было, да? Не было? — Нанка чуть не заплакала. — А вы, если не хотите в школу играть, и не надо!
Она разбежалась и прыгнула в воду, поплыла, смешно, по собачьи, разгребая воду, пока за поворотом реки не догнала Сережку.
Тот подхватил ее рукой под живот, и они поплыли вместе, а рядом с ними плыла, колыхалась на воде золотая дорожка заката.
«МОЙ ХОРОШИЙ, МОЙ ЕДИНСТВЕННЫЙ, ЗДРАВСТВУЙ! Я бы никогда не написала тебе, но сегодня случилось такое, чего я боялась и ждала и все-таки надеялась.
Мы были на сенокосе, и вдруг на какое-то мгновенье я почувствовала себя счастливой. Ты ведь знаешь, с каким настроением я уезжала из Ленинграда, мне казалось, все кончено для меня. А тут неизвестно почему я почувствовала: нет, не кончено, и можно еще жить, и любить, и дышать, и даже смеяться. Прости меня за то, что я ничего не рассказала тебе в тот последний наш вечер. Я все время хотела рассказать, да так и не смогла. Ведь все равно ты бы не бросил Ленинград и свою работу и не поехал бы со мной неизвестно куда.
А помнишь нашу первую встречу? Мы ходили по городу и молчали, и молчала вместе с нами белая ночь. И только, когда мы подошли к скверику у Литейного, — помнишь? — какой-то пьяный человек поднялся со скамейки и сказал:
— Занимайте мое место, жеребята.
Мы засмеялись и пожелали ему доброй ночи, а он ответил: «Доброе утро». Мы даже и не заметили, как она пролетела, эта ночь. А здесь мне хорошо. Такие добрые, отзывчивые люди. А моя хозяйка величает меня Сергеевной. Смешно. Но ее тоже все в деревне называют Васильевной. Она — агроном, хотя никаких институтов не кончала, а просто чувствует землю и знает ее, как, может, никто не знает. Она носит кирзовые сапоги. И каждый вечер зажигает свой фонарь. Помнишь в «Маленьком принце»?' Я только, кажется, здесь поняла, как это важно без громких фраз, без лишних слов каждый вечер зажигать свой фонарь.
Может быть, это письмо я тебе и не смогу отослать, но все равно знай, что я люблю тебя».
НЕЖДАННО-НЕГАДАННО, КАК ЭТО ЧАСТО БЫВАЕТ В СЕНОКОС, УДАРИЛ ДОЖДЬ.
Правда, тучи ходили весь день, но далеко, по горизонту, а близкой грозы вроде и не предвиделось. К ночи же ветер и совсем угомонился, стало тихо-тихо, как на дне реки. И, должно быть разбуженная этой необычной тишиной, проснулась среди ночи Васильевна. Накинула на плечи платок, вышла на крыльцо. Небо бушевало. Как прожектора, с одного угла в другой ходили по небу молнии, хотя грома и не было слышно. Видать, очень далеко. Но с каждой минутой, с каждой секундой гроза приближалась, и ничто уже не могло остановить ее. Стало зябко, и Васильевна пошла в хату, чтобы одеться, и как раз в это время ударил дождь, густой, резкий, настоящий ливень. Когда Васильевна, уже одевшись, снова вышла на крыльцо, на дворе все ревело от дождя, будто небо разом прорвалось и хлынуло всей своей тяжестью на землю.
Дождь хлестал по крыше, попадал на крыльцо, а она стояла, опустив руки, только губы чуть шевелились. Боже мой, как она любила в детстве дожди, больше всего на свете. Бывало, закутается в старенький отцовский тулуп и сидит на крыльце, слушает дождь, как он шепчется с травой, с соломой на крыше, с деревьями, будто сказки рассказывает. Однажды она так забылась, что даже не почувствовала, как ударила молния, и очнулась уже тогда, когда свалилась с крыльца и упала прямо в лужу. Но, несмотря на лужу, на грязное платье, все равно было радостно, так радостно, что хотелось плакать. Сколько лет минуло с тех пор, и вот она снова слушает дождь и клянет его, потому что ничего не несет он ей, кроме забот и горя.
Она вернулась в хату, легла, но так и не заснула до самого утра, а все ворочалась и вздыхала. Проснулась Нанка:
— Ты чего, мам?
— Хлеб пропадает. Поляжет весь, как его уберешь?
Нанка пододвинулась ближе к матери, потерлась носом о ее щеку. Потом вздохнула и сказала:
— А знаешь, мам, лучше б агрономов совсем-совсем не было.
— Это ж еще почему? — удивилась Васильевна.
— Тогда б ты дома была. Никуда б не ходила. А хлеб все равно пропадет, правдашки?
— Нет, не правдашки. Нельзя допустить, чтоб пропал. Что мы есть с тобой будем?
И Васильевна начала собираться.
Нанка поднялась с постели.
— Ты куда? Какой дождь льет.
— Пойду в поле.
— Ага, — сказала Нанка, — а в город?
— Ах да. Мы же в город с тобой собирались. Форму тебе покупать. Ну, ничего, дочуш, вот закончим с уборкой…
Нанка всхлипнула:
— Ты уже сколько разов говорила… Закончим сеять… Закончим с уборкой…
— Замолчи! Не перечь матери!
Васильевна больно дернула ее за косу, но тотчас же и пожалела.
— Тогда денег не было, — пояснила она. — А ты уж сразу перечить.
В глазах у Нанки стояли слезы, но взгляд их был суров и непримирим.
— Нет, буду перечить! Зачем обманываешь?
— Ну, ладно, — сказала Васильевна и поцеловала Нанку в макушку, — угомонись. Завтра поедем. Вот увижу председателя — попрошу выходной. Ну, поспи, еще рано.
Она надела плащ, сапоги, выпила кружку молока, но, когда уже подходила к двери, обернулась. Нанка привстала на кровати: вдруг мать передумала?
— Кур не забудь покормить, — сказала Васильевна и засмеялась, подмигнула Нанке: — Ох и теща из тебя выйдет! Зверь, а не теща.
Дождь уже стал стихать. А когда она вышла за околицу, и совсем перестал. Солнце вставало над лесом яркое, чистое. Васильевна шагала широко, торопилась. Вот и Дарьина лощина. Здесь у старой кривой вербы была криница. Она вся заросла травой, потому что никто теперь не брал из нее воду — деревня отодвинулась ближе к речке.
Васильевна опустилась на колени и зачерпнула в пригоршню воды. Вода была холодной-холодной. А из темной глубины криницы поднимались на поверхность пузырьки и лопались. Васильевна напилась, хоть пить и не хотелось, а так, чтоб успокоиться. И зашагала дальше. По дороге она еще вспомнила, что не подоила корову, ну да ладно, Нанка как-нибудь выдоит, только б не забыла привязать ее — корова-то бодучая. Сапоги утопали в грязи, она с трудом вытаскивала их, потому что началась пахота, и, лишь выбравшись на межу, Васильевна облегченно вздохнула. Остановилась, хотела снять плащ и вдруг ощутила, как в груди что-то резко и больно кольнуло. «Что это? — удивленно подумала она. — Неуж ночью на крыльце простыла?» Боль внутри росла, словно там кто-то заводил пружину. Приложив руку к груди, Васильевна ждала, когда же это кончится. Но пружина все закручивалась. Ослабли вдруг ноги, и она опустилась наземь. Отдохнуть, отдохнуть! Хоть немножко. Больше она ни о чем не думала и ничего не хотела, только бы отдохнуть.