— Вы меня узнали! — ласково произнес он, мановением руки отклоняя всякие почести. — Я совершал свой обычный тур в Тироле, тем более что, как известно всему немецкому народу, наступает день моего рождения… Небольшое торжество, которому не следует, совсем не следует придавать национального характера!
С этой маленькой скромной речью (ибо скромность была отличительным признаком великого Шперлинга) он уселся против Гнейса, положил ноги на стоявшую внизу скамеечку и приготовился продолжать.
Доктор Гнейс был раздосадован. Он знал о своем посетителе ровно столько, сколько сообщил Зильке.
— Но вдруг, когда я завтракал в деревушке Нёслах, — я завтракаю просто: яичко, две-три тартинки, ломоть ветчины, блюдце с вареньем, чашка кофе и два-три яблока — это все. Иногда, знаете ли, этим приходится довольствоваться до обеда, — он весело и добродушно засмеялся, — мы служим, как и все другие!
— Но позвольте! — возмущенно перебил его доктор.
— Нет, нет, — министр ласково поднял руку, — не говорите мне о моем здоровье! Когда речь идет о пользе отечества и… — министр поперхнулся, — рабочего класса, Шперлинг забывает о своем здоровье. Я привык почти никогда не думать о себе. Воспитание моей покойной матушки и чтение Маркса сделали из меня человека, просто органически неспособного останавливать мысль на своей особе. На эту тему в моем дневнике… — Тут министр вынул из кармана записную книжку. — В моем дневнике есть прелюбопытные мысли… Позвольте, я вам… «Я родился в тот год, когда…» нет, это не то… «моя жена сообщила, что на этот раз мои воротнички»… опять не то… «я тихо улыбнулся»… — не то, не то… — кажется, на сто двенадцатой странице…
Но тут, нечаянно подняв глаза, он увидел, что кресло его собеседника пусто. Доктор Гнейс большими шагами удирал на противоположный конец комнаты.
— Ради бога! — вскрикнул министр, подняв руку. — В этот час дня я не пью и не ем. Не беспокойтесь. Ничего не надо. Решительно ничего.
Удивительная стойкость и выдержанность этого человека, несмотря на сильную его выветренность, справедливо отмеченную Зильке, удивила даже доктора Гнейса. Он вернулся и покорно сел на место, зажмурившись так крепко, как только мог.
— Время мое рассчитано до последней минуты, ведь без меня не обходится ни одно заседание, — виновато проговорил министр, — вот почему я не в состоянии излагать вам дело детально. Скажу только, что в Тироле меня буквально потрясли, дав мне газету, где сообщалось об убийстве моего друга Пфеффера. Я понял, что настал миг экстренных соображений. Я дал телеграмму жене и партии. Я был встречен на вокзале. Все плакали. Множество венков с надписью: «От генерала Гика», «От гильдии купцов», «От заводов Круппа», «От германского про… промышленного класса», «От профилактического общества», «От фабрики промокательной бумаги», «От протезной фабрики» — словом, от пролетариата — устилали дорогу. Если б был убит я сам, полагаю, похороны не были бы более внушительными.
Министр отер глаза носовым платком, наклонился и шепнул:
— Дальнейшие события показали, что нам угрожает новая война. Пацифистское общество обратилось к правительству со справедливым меморандумом. Я созвал совещание. Было решено пустить в ход все средства, чтобы предотвратить народное бедствие. В настоящую минуту, любезный доктор, лучшие химики государства изготовляют по моему указанию ядовитые газы. Но мне важно, чтоб такой ум, как ваш, заработал в унисон с моим.
— Вы хотите, — сказал наконец доктор Гнейс, кладя нежную руку на стол, — вы хотите, чтоб я стал раскрепощать весь яд, скованный камнями и металлами путем всей их многовековой деятельности? Вы хотите, чтоб я разложил минерал?
— На пользу ближнему своему, вот именно. Ведь не можем же мы устранять вас от государственной работы, когда, по общему мнению, вы являетесь одним из крупнейших химиков!
Министр был положительно возмущен наивностью этого лысого человека, ухитрившегося сохранить свой средневековый ум в эпоху величайших социальных катастроф.
— Поймите, мы этим обезвредим армию противника! Мы свяжем ее по рукам и ногам, прежде чем она на нас двинется.
— О какой армии идет речь?
— Об армии варваров, убийц и драконов, называющих себя социалистами, — о большевиках.
Доктор Гнейс вздрогнул. Наступило минутное молчание.
— Хорошо, — медленно сказал химик, вставая с места, — я к услугам правительства.
Зильке с большим удовольствием выпроводил министра; он не прочь был бы расщепить ему нос дверью, чтоб докончить процесс расслоения, протекавший в означенном экземпляре слишком медленно и непоказательно. Но голос патрона привел его в себя.
— Зильке, я ухожу! — сказал доктор Гнейс со странным выражением лица, держа в руках хрустальную чашу. — Что бы ни случилось, расти моих деток. Береги мою лабораторию. Охраняй наш музей. Прощай.
С этими загадочными словами доктор Гнейс вышел, запахнувшись в черный плащ с капюшоном. Зильке остолбенел, посмотрев ему вслед. Он чувствовал, как весь его телесный материк дрожит от непредвиденного удара, равного которому не извергала даже Фудзияма.
Глава восемнадцатая
Зузельские угольные шахты
С того самого места, где на шоссе белеет роковой столбик
идут вниз, по непроходимым кручам, дорожки в покинутые угольные шахты. Уголь давно разработан, оборудование снято и разрушено, шахты засыпаны и залиты водой. По мнению зузельских обывателей, шахты наполнены чертями. Ни один гражданин не рискнет к ним спуститься. Ни один мальчишка не забредет дальше первой платформы, где кончается узкоколейка, давным-давно снятая по кускам. Только пастухи богатых рейнских аграриев облюбовали себе склоны к этим шахтам и пасут на них огромные стада мериносовых баранов.
Надо признаться, издалека эти черные шарики, перекатывающиеся по тропинкам, придают ландшафту, особенно на рассвете, большую живописность. Пастух в широкой шляпе и с кнутом в руках бегает от одного мериноса к другому. Животные переваливаются, тряся курдюками. Они кушают траву в высшей степени экономно, как по крайней мере показалось бы внимательному наблюдателю. Вот один баран юркнул в расщелину и исчез. За ним перекатился второй. За вторым третий. Не прошло и пяти минут, как исчезло все стадо, а за ним провалился и сам пастух. Пастбище пусто.
Расщелина, куда направились животные, идет прямехонько в полукруглую пещеру, невидимую ни сбоку, ни сверху. Здесь мериносы один за другим поскидали с себя баранью шкуру и вытерлись рукавами собственных курток.
— Жарко, братцы, — простонал один из них, с сильным провансальским выговором, — не мешало бы обрядить Сорроу разок в этакую шубу.
Пастух погрозил ему кнутом.
— Помалкивай! — отрезал он безжалостно. — Вот когда растопят твой жир на стеариновую свечку, как нынче проделывают с военным покойником, — помянешь ты мериносовую шкуру.
— Сорроу, — не унимался провансалец, прыгая вниз за остальными ребятами, спускавшимися теперь по высеченным в скале ступеням, — я так думаю, что нам лучше вместо всякой канители залезть в шкуры раз и навсегда, да и уйти в горы.
— Ага! — проворчал Сорроу. — Римские рабочие выкинули штуку по этой части в незапамятные времена. Только, я полагаю, ребята, не в пример лучше загнать в баранью шкуру врага, да потом выколотить, да потом вымыть, да потом маленько постричь, ну, а потом и в гору погнать на подножный корм.
Вся компания поддержала его одобрительными криками, наградив провансальца тумаками. Их было человек до ста, разнообразнейшей национальности. Каждый говорил на своем языке и отлично понимал другого. Впереди пробирались горняки со всех частей света: угольщик из Донбасса, медник из Мексики, платиновец из Испании, каменщик из Памира, солевик из Аравии, железник из Лотарингии, искатель драгоценного камня из Бразилии и другие — каждый с мешочком у пояса, где он хранил образчик своей добычи, с молотком на бедре, как носят оружие, в остроконечной кожаной шапочке — символе высшей квалификации по части своего дела. Горняки шли цепью, положив руку на плечо переднего товарища, и на разных языках пели свою перекличку, не терявшую от этого ни складу, ни ладу: