А человек подо льдом уплывает дальше, а может быть, где и зацепился за водяные заросли и лишь весною выплывет. Тогда он поглядит, каковы его родные места, что делает простой человек, упорно ли он защищает свое счастье.
Его глаза, хоть и безжизненные, увидят.
Его сердце, хоть и мертвое, забьется.
Его рука, хоть и окоченевшая, поднимется, приветствуя родную землю.
А может быть, он и не умер?
На следующий день около полудня пришел и председатель волостного исполкома в сером полупальто с порванным рукавом. Впалые глаза под черными густыми бровями блестели тревогой. Он снял обшитую заячьим мехом шапку, сел за тот же стол, что и мы, и хмуро улыбнулся. Следом за ним вошла вислоухая собака и легла под столом.
— В нехорошее время вы приехали, — сказал председатель. Голос у него был грубый, глухой — как у простуженного человека.
— Стреляют?
— Стреляют, сволочи… — ответил он и уставился на чисто вымытую столешницу.
Нижняя губа у него дрожала. Он был сам не свой.
Землю они уже поделили. Распределили плуги и лесоматериал, дали безземельным коров, лошадей, телеги. Не забыли про семена на весну. А вчера в саду школы собрали толоку и обвязали фруктовые деревья. Много осенью посажено новых деревцев. И у большака молодежь садила… Советскими деревьями их назвала.
— Деревья — это жизнь, — сказал наш новый знакомый. — Прохвосты их ломают, а мы садим… А деревья любить нас научил Таурагис, здешний учитель. «Деревья — это жизнь, — говорил он. — Всех побегов не переломаешь».
Хозяин избы встал и куда-то вышел.
Таурагис… Видно, дорога моему собеседнику эта фамилия.
Таурагис устроил в Райстине школу. А кругом был земельный голод — крестьяне утопали в болоте, где лишь кулики прыгали с кочки на кочку. Все говорили о парцелляции имения. К каждому участку протягивались жадные, стосковавшиеся по хлебу руки. Но имения никто не делил. Только для школы была отрезана полоска. Таурагис собрал толоку и насадил прекраснейший фруктовый сад. Деревца укоренились. А летом, когда Таурагис был в отпуску, крестьяне ночью вырубили сад. Мол, земля должна хлеб рожать, хлеба не хватает. Вернулся Таурагис — а там лишь кладбище черных кольев. Оплакивал учитель свой сад. Но он не покинул деревни, все начал сызнова.
— Вы темные как ночь… — говорил Таурагис. — Но я вас люблю… И никуда не пойду, останусь здесь. Буду тянуть лямку с вами до своей могилы. Все мы можем ошибаться…
— Тогда я еще ученическую куртку носил, сам сажал эти деревца… И Таурагиса помню, словно он сейчас за этим столом сидит… — сказал председатель.
— А где этот учитель? Жив еще? — спросил я.
— Разве тогда долго могли жить те, которые думали не о себе, а о других? Скончался он в тюрьме. Засудили за коммунизм. Дожил до сорока и умер в арестантской одежде. Положили его в некрашеный гроб и похоронили где-то на кладбище без надписи… Приезжайте весною… Цветут, шелестят деревья. И словно живые говорят — никто нас не уничтожит… Одно падет, другое встанет.
— А теперь вам трудно? — напрямик спросил я председателя.
— Нужно… — ответил он коротко и серьезно. — Моего предшественника убили. Может быть, и для меня черный день настанет. А нужно! Бросить всё и уйти не имеем права.
Прощаясь, председатель крепко пожал мне руку, посмотрел на меня глубокими глазами из-под густых бровей. До сих пор не забыть этого взгляда! Мне показалось, что я вижу и огорчение, и вызов, и небывалую решимость.
Может быть, мы все такие, когда нам грозит смертельная опасность?
Вернулся хозяин. Он рассказал, что с самого утра жители ужасно взволнованы. Вчера, по дороге из школы, исчез сын председателя. Председатель — вдовец, жена умерла при родах, единственной его радостью был шустрый и способный мальчик. Пареньку было двенадцать лет. Первый ученик в классе. И вот пропал бесследно…
Старичок слез с печи, он очень удивлялся, что отец пропавшего мальчика только что был здесь, беседовал со мною и ни словом не обмолвился о своем несчастье.
— Ну и скрытный… — прошептал старик. — А он мог первым сказать нам о своем горе, своей боли…
— А может, волки? — произнес мой попутчик фотограф. — Под Мажейкяй растерзали они девочку… Только весною, когда снег растаял, нашли ее деревянный ранец-короб и кожаные туфли.
— Волки, да не той породы… Почтальон издали видел… Какой-то мальчик шел между двумя вооруженными. Еле-еле ноги передвигал… В лес повели. Аминь!
И крестьянин, даже не сняв ушанки, бросился к ведру и жадно стал пить холодную воду.
Старик прошептал:
— Ах, господи, да чистое светопреставление! Не прожить мне столько, сколько положено…
Вот как встретили нас пятнадцать лет тому назад Райстине и леса вокруг Змеиного болота.
Позже дороги завели меня в другие места Литвы. Слыхал я много других запутанных, страшных историй. Но часто мне вспоминался человек, с которым я говорил про сад, деревья и новые их ростки… А потом до меня дошла весть о том, чего мне так не хотелось бы услышать. Председатель Райстинского исполкома — храбрый защитник обездоленных — принял последний бой. Гранатой ему оторвало ногу. Лежа в озере собственной крови, он стрелял до последнего патрона. Труп его бандиты привязали к лошади, долго тащили по дороге и лишь на рассвете бросили на перекрестке.
Но разве погибла новая Литва?
— По коням! — весело крикнул Гелгаудас, починив мотоцикл. Пучком мха чистил он свои запачканные маслом руки.
Наша «лошадка» мчалась по извилистой лесной тропе. Из орешника выскочила тонконогая серна, прыгнула наперерез дороги и, одурманенная страхом, вытянув шею, понеслась во всю прыть через валежник.
— Эй! Эй! Эй!.. — весело крикнул водитель. — Куда бежишь, красавица?
Сквозь чащу мелькнул просвет. Показалась поляна с кривыми и чахлыми ольхами, с широкими простынями зеленых папоротников.
Узкая лесная тропа исчезла, вливаясь в дорогу, которую проторили тракторные гусеницы и шины грузовиков. В дорожных ямах были навалены ветки, гравий и сухие комья глины.
Могучие лемехи, как ножами, вырезали глубокие рвы, подняли насыпи, топкое болото превратилось в сухую, потрескавшуюся землю, кое-где заваленную сухими ветками и грудами пней.
За березняком громыхали машины. Их железные шапки то исчезали, то опять появлялись. Казалось, невидимые руки поднимают их и приветствуют нас.
Гелгаудас остановился, поднял очки и весело окинул взглядом залитую солнцем, расцвеченную зелеными лоскутами, изборожденную каналами равнину.
— Змеиное болото! — произнес он торжественно. — Земля хлеба, кукурузы и пастбищ. Босыми ногами можно ходить. Ни одной змеи!
Я не вытерпел и рассказал ему, кого здесь встречал, видал, что слыхал пятнадцать лет тому назад.
Гелгаудас вдруг побледнел. На его здоровом, загорелом лице выступил пот. Он смотрел на меня влажными глазами, с выражением испуга и боли.
— Это был мой отец… — сказал он тихо. — А мальчик, которого увели в лес, в это приболотье, — я сам… Садитесь!
Ничего больше не объясняя, он повез меня, одурелого от удивления, дальше, по осушенному болоту. Остановились мы около березняка, который, словно островок, сохранился в пустоши. Гелгаудас соскочил с мотоцикла. И побежал к березняку.
— Которое из этих деревьев — не помню. Но это здесь… — сказал он твердо, — у одной из этих берез — они тогда были маленькие… А тайное логово сына Куприйонаса находилось на том холме. Их было четверо. Четверо взрослых. Один из них — немец-десантник. Они долго расспрашивали меня про школу и учителя, про отца, а потом, сгрудившись, долго шептались. Баварец непременно хотел видеть рядом со мной и отца. Но как до отца доберешься? Они даже поругались. Солдаты в белых плащах и с лыжами уже окружали банду. За Змеиным болотом слышалась пальба. Бандитам приходилось спешить. Куприйонас сказал:
— Такие безгрешные попадают прямо в царство небесное. Помолись, мальчик. Полетишь, как ангелочек… Все ангелы белые, а ты красный.
Меня подвели к этим березам. Куприйонас, немец и еще какой-то парень — у него в кармане вместе с пригоршней патронов были молитвенник и четки.