Только тогда Игнатонис заинтересовался горенкой Юргюкаса, где резьбой загромождены все подоконники. Тут и телята, и девка Ядвигуте с подоткнутой юбкой, и бухгалтер, у которого очки с носа слезают, и тетка Агуте с медалью «Матери-героини» на мощной груди, и тракторист, оседлавший бочку с бензином. Сам дьявол подарил свои когти Юргюкасу, чтоб тот мог людей обезьянничать!
Увидел бригадир и усача с бутылью и змеей, схватил и что есть силы шваркнул об пол. Деревянная фигурка треснула пополам.
Юргюкас и не вздрогнул. Стоял и улыбался, будто святой угодник. Потом спокойно нагнулся, поднял обломки, погладил и сказал бригадиру:
— Ты, сударь, как гриб. Вырос, напыжился, а корни твои слабоватые.
Игнатонис стиснул кулачище размерами в дубовый пень и, помахивая им, грозно рявкнул:
— Тебя самого на опилки спишу, коли будешь людей порочить!
А в голубых глазах Юргюкаса все не пропадает усмешка. Пожал плечами, подошел к верстаку, опять взял ножик и какую-то чурку.
— Дерутся те, кому лень мозгами раскинуть… — сказал он, не поднимая глаз.
С той поры Игнатонис не может спокойно встречаться с Юргюкасом. И так, и сяк прикидывает, чтоб парня из деревни выжить или прищемить, чтоб и не пикнул. Да разве сразу придумаешь! Прошли строгие времена — нельзя уже прихлопнуть, как прежде…
Юргюкас присел на булыжник с краю двора. Вытянул босые ноги, глядит на домик средь малинника и ни гугу. Игнатонис взглянул исподлобья раз, другой. Старая обида ожила, как чирей. Чего парень здесь торчит, чего вынюхивает?
Встревожился и городской, заметив сердитую складку в уголке губ бригадира.
— А может, глоточек ему… — шепнул приезжий. — Погладить пса, чтоб не тявкал…
— Не связывайся! — повторил Игнатонис. — А коли он за нами потащится, я его…
Игнатонис треснул кулаком по жернову.
— Глянь-ка, опять выстругивает… — промолвил Мотеюс.
Все видели — Юргюкасу надоело глазеть на фельдшерицыно окошко, он нашарил в кармане ножик, поднял с земли угловатый корешок и принялся что-то вырезать.
Игнатонис за пивной кружкой сидел как на горячих угольях. Он притворялся, что и не глядит туда. Но мучило беспокойство. Шепчется с городским, а сам нет-нет да сверкнет глазами в сторону Юргюкаса.
Один Мотеюс, уже вконец нализавшийся, ничему не дивился и снова попробовал завести песню.
Раскрылись двери, на пороге домика появилась фельдшерица. Высокая, бледная, коса уложена венчиком, глаза запали — видно, расстроило ее происшествие с неверным агрономом.
— Привет, Юргюкас, — сказала она устало. — Принес обещанное?
Юргис встал с виноватой улыбкой. Руки у него болтались, будто плохо подвешенные.
— Да не видывал я сроду этих слонов, — отозвался он. — Пробовал, а вместо слона кошка мяучит…
— Семь слонят — это к счастью… — вяло продолжала фельдшерица. — А я-то думала, ты мастер на все руки. Все можешь вырезать — и что бывает, и чего не бывает…
Юргюкас робко плечами повел:
— Может, семерых лосей? Иду я на днях через рощу — эдакий лесной царь на тропу выбежал! Венец у него, будто с камнями драгоценными. И умчался вперед — земля задрожала. Ведь и счастье человека — всегда впереди.
Фельдшерица подошла к малиннику, раздвинула листья, сорвала ягодку и задумчиво посмотрела на Юргюкаса.
— Счастью цену знает тот, кто испытал несчастье, — проронила она. — Ладно. Ступай к своим лосям. А если слонов не видал, покажу тебе их на картинке. Только в другой раз.
Юргис не торопился уходить. Стоял с грустной улыбкой и порывался еще что-то сказать.
Девушка рвала малину, собирала в пригоршню.
— А лось в лесу плачет… — заговорил Юргюкас. — Там неладная машина стоит. Больно она сюда зачастила…
Прислушивавшийся к обрывкам разговора Игнатонис теперь чуть не налег на столик, впиваясь глазами в Юргюкаса. Горожанин толкнул в бок дремавшего лесника:
— Пошли. Верно, пора.
Юргюкас, спиной к каштану, заговорил еще громче:
— Просил вас лось… Ведь у вас телефон!
— Куда ты хочешь позвонить? — заинтересовалась фельдшерица. — Что за неладная машина? Где она, зачем прибыла?
— У лося рога остры. Рассерчает — может такое натворить… — сказал Юргюкас уже настолько отчетливо — столетний каштан и тот мог расслышать!
Горожанин поспешно вскочил, даже опрокинул кружку с недопитым пивом. Желтый ручеек зазмеился по шершавому жернову.
Под каштаном было пусто.
Беззвучно опускалась ночь. Голубые сумерки окутали двор. Еще минутку сверкал островок золотистого облачка, потом и его захлестнуло черной волной.
Ближнюю колхозную рощу огласили разъяренные голоса. Тройка, что недавно мирно сидела под гостеприимным каштаном, остервенело суетилась вокруг грузовика с недавно срубленными стволами. Всех четырех шин коснулись острые лосиные рога, и колеса, которым предназначалось в ночной тьме мчаться в город, бессильно прижимались к мягкому мху.
Игнатонис ощупывал раны на резине, крутил взъерошенные черные усы и все откидывался назад, будто опасаясь острого змеиного жала.
Мотеюс вместе с городским пытались скинуть с машины бревна, чтоб не оставалось улик, но потом рукой махнули. Все громче трещал приближавшийся мотоцикл, и вскоре в кустах блеснул яркий свет.
С шумом и гиком подходили и пешие из деревни. Эхо блуждало по темной роще, будило красноствольные сосны, березы в белых рубашках и елочки, погруженные в грезы.
А лось, царь лесных чащоб, стоял в светелке у Юргюкаса. Мигала коптилка. В руках у умельца сверкал острый рубанок. Сыпались стружки — белые и нежные, как весенние цветы. И лось поднимал свою увенчанную голову, готовясь к невиданно смелому прыжку.
В ГЛУШИ ЛЕСНОЙ
Посвящаю леснику П. Жеконису
Каждое утро он идет здороваться с зеленой чащей. Что и говорить — для пятидесятисемилетнего Адомаса, весь свой век прошагавшего по борам и рощам Дзукии, лес — будто родное дитя.
В свое зеленое царство лесник отправляется спозаранку. Домочадцы еще спят сладким сном, а он до завтрака обойдет немало участков, потолкует по душам с бородатыми елями, тонкоствольными березами, веселыми соснами. Недобрые люди, исподтишка проникающие в его владения, дрожат перед «старым лисом», который словно чует, где застонало деревцо под топором порубщика, и сразу же спешит на выручку.
С приходом белой гостьи — зимы Адомас становится особенно бдительным. В снег, в метель ему не сидится в избе. Он хорошо знает — ветер и пороша быстро укроют колеи дровень. А того и надо негодникам, забравшимся в такие заросли и топи, где черт ногу сломит. Адомас снаряжается в путь и, будто дед Мороз, с запорошенными плечами, со снежинками в мохнатых бровях, опираясь на палку, неторопливо бредет по дальним тропинкам, зорко озирается по лесу, сказочно прекрасному в зимнюю пору. Занимательные вещи рассказывает тогда усеянная следами земля. Лес дышит жизнью, неприметной для неопытного взгляда. Тут пробежала серна, еще никем не пуганная, потому и поступь у нее легкая, ровная, безмятежная, а там, у кустиков дерезы — раздольный узор заячьих лап: на славу поработали за ночь косые — побеги, пробившиеся сквозь снег, начисто обгрызены, обсосаны. Улыбается Адомас — это им посажена дереза, отличный подарок для куцых зайчишек.
Остановившись возле юных братьев-дубков, Адомас покачивает головой. На них видны зубы лося. Но что поделаешь с этим гордым красавцем! Сохатым Адомас прощает даже самоуправство. Если бы лоси вздумали перекочевать в другие места, это было бы кровной обидой для старого лесника. Без сохатого и чаща не в чащу; если лось не затрубит поутру, в лесу пусто покажется.
Пересек Адомас заброшенную тропу. Остановился старик, огляделся. Прикинул — в какую сторону идти. Руки в варежках сцепил на своем неразлучном посохе и постоял, впивая в себя студеный и чистый воздух. Легко на сердце. Деревенский шум — далеко позади. Адомас один в чащобе, но не чувствует себя покинутым. Это — его лес, здесь вся его жизнь за долгие годы. Сменяются времена года, окраска листьев и трав, люди сходятся и расстаются, уступают место потомкам, а чаща шумит и гудит в своем извечном обновлении. Адомас — не поэт, не мудрец, а рядовой деревенский житель — по-своему ощущал невыразимую тайну красоты и величия природы. Он радовался, что человек не сухая ветка и всегда может оставить след в жизни.