Я понимала это. Глядя, как в его руках дровосека разлетается скорлупа грецких орехов, я вспоминала о приступах его гнева. В то же время страха я не испытывала никакого. Уверенность, в которой я жила, делала меня неуязвимой. Заставить меня страдать могло единственное существо в мире: ты! Другие не могли даже испугать меня.
Я спокойно окончила ужин, омыла руки в серебряной чаше с душистой водой, которую поднесла мне служанка, и вытерла недрогнувшие пальцы льняным полотенцем. Была зима, в очаге пылало жаркое пламя. Я устроилась под колпаком камина, рядом с таким же зябким, как я, котом, урчавшим от удовольствия у моих ног. Вечер завершился мирно. Дядя играл с кузиной в шахматы. Я пряла.
Поздно вечером, вернувшись, ты пришел в мою комнату. Свернувшись калачиком под меховыми одеялами, я уже не думала о случае за ужином. Лишь позже, когда мы лежали, умиротворенные, в объятиях друг друга, я вспомнила о нем. Ты рассказывал о трапезе, которую возглавлял тем вечером и где тебе пришлось выслушивать упреки.
— Я не свободен от самого себя, — констатировал ты с горечью. — Моя слава стала мне обузой. Моим друзьям кажется непостижимым, даже вредным, что я могу желать для себя жизни вне книг и вне школы. Они дерзнули намекнуть при мне на нашу связь. Конечно, это были лишь намеки, но еще немного и наше собрание обратилось бы в ссору. Это ли не отвратительно?
Я признала, что вмешательство злых языков в нашу частную жизнь неприятно, но что делать? Я не воспринимала эту угрозу трагически. В самом деле, ничто не могло лишить красок мою радость, разрушить мое упоение. Ты знаешь — наша любовь всегда была для меня высшим благом, а все прочее рядом с ней становилось неважным. Ни страх, ни тем более угрызения совести не имели над ней власти. Мир, простиравшийся за пределами твоих объятий, не интересовал и не привлекал меня больше.
Твой рассказ, воспоминания о суровых словах Бьетрикс и частые предостережения Сибиллы, терзавшейся за меня беспокойством, словно жужжали вокруг моего счастья, как стая надоедливых мух. Но одного твоего жеста бывало довольно, чтобы я о них больше не думала. Это не была наивность: я понимала, что опасность серьезна. Нет, то были отстраненность и равнодушие.
Итак, меня все более явные угрозы не тревожили, а ты, со своей стороны, предпочел ими пренебречь.
Так шли наши самые прекрасные дни, самые сладостные месяцы.
Но и самые ослепленные существа в конце концов обретают зрение, а то, что известно всем, не может вечно оставаться в тайне.
Наша тайна открылась дяде самым глупым образом. Сибилла заболела. Приступ лихорадки свалил ее в постель. В течение некоторого времени мне пришлось довольствоваться услугами одной из горничных, столь же хитрой, сколь и глупой. Ты, должно быть, ее даже не заметил. Она довольно сильно хромала, и при взгляде на ее ожесточенное лицо всегда казалось, что ею владеют какие-то темные мысли. Хоть прошло много времени, — да и что теперь, — я все равно, вспоминая об этой девушке, чувствую горечь. Несчастное создание… Ее, как и всех, кто меня обидел, я должна сегодня простить от всего сердца. Я должна. Но поверь, это не легко…
Итак, она нашла в моей комнате одно из твоих писем — я забыла его убрать — и с невинной миной доставила его дяде. Ты выражался в нем достаточно ясно. Заблуждаться было невозможно.
Фюльбер узнал наконец, каковы отношения между нами. Как я и предвидела, его гнев был не меньшим, чем прежде доверие.
С твоим посланием в руках он ворвался в комнату, где я кроила себе бархатную шубку. По его бледности, нервному дрожанию век, по неожиданности вторжения я поняла что случилось раньше, чем он произнес хоть слово.
Я была еще почти ребенком. Однако именно в ту минуту я впервые обнаружила, на какое хладнокровие была способна, когда речь шла о нас с тобой. Хоть я и в самом деле до последнего игнорировала опасность, которой мы себя подвергали, я все же украдкой подумывала о ней. Всякий раз, когда моя мысль останавливалась на этом, я задавала себе вопрос, как прореагирую на скандал. Этого я не знала и не могла угадать.
И вот совершенно внезапно, уже не в воображении, а наяву, я оказалась лицом к лицу со взбешенным человеком, которому мы бросили вызов. И тогда мной овладело глубочайшее спокойствие. Я почти физически ощутила твердость своей души и неустрашимость своей любви. Я позволила старику метать громы и молнии, не выказав перед ним малодушия. Он осыпал меня упреками и не преминул бросить мне в лицо слова о нашем бесчестии. Пока он изливал свой гнев, я говорила себе, укрывшись за опущенными ресницами, что быть твоей любовницей для меня величайшая честь и что изрыгающий оскорбления бедняга ничего в этом не смыслит.
— Вы блудили прямо под моим кровом! — грохотал Фюльбер. — В этих мирных стенах, куда не должен был войти срам!
Не чувствуя за собой вины, я жалела его, но не раскаивалась.
Именно в этот момент ты и вошел, вернувшись с лекции. Вопли, доносившиеся из нашей комнаты, встревожили тебя. Обратив свою запальчивость против тебя, дядя с ходу осыпал тебя упреками в предательстве, коварстве и бесчестности. Беспощадные слова извергались из его рта. Он назвал тебя вором и совратителем и кричал, что презирает тебя:
— Сколь высоки вы были прежде в моих глазах, столь низко вы теперь пали!
Я глядела на тебя с тревогой, не без боли убеждаясь в твоем смятении. Ты принимал упреки Фюльбера как обоснованные. Твоя совесть, не так рвущаяся к абсолюту, как моя, обвиняла и не прощала тебя.
Ты не нашел и слова в наше оправдание. Как пораженный громом, столь же бледный, как твой обвинитель, ты слушал его недвижно, не пытаясь защитить нашу взаимную страсть.
Вот когда я познала, что значит пытка видеть страдающим в своем достоинстве существо, которое любишь больше всего на свете. Я чувствовала, что ты исполнен стыда, и не могла стерпеть твоего унижения. Я бы отдала свою жизнь, чтобы избавить тебя — знаменитого, всеми уважаемого и почитаемого за образец мужа — от этого испытания. Неужели это должно было случиться с тобой именно из-за меня и нашей любви!
Безграничное отчаяние охватило меня при этой мысли. Я всегда хотела, желала, жаждала для тебя лишь блага. И вот я навлекла на твою голову такой позор!
Я хотела заговорить, оправдать нас, объяснить дяде, что лишь судьба была всему причиной. Что лишь намерение важно, и мы никогда не желали его несчастья, но соединившее нас чувство было более властным, чем наша воля. Он не дал мне открыть рта и грубо приказал молчать.
Затем он потребовал, чтобы ты как можно быстрее покинул его дом и никогда больше в нем не показывался. Из остатка уважения к твоей репутации он согласился не предавать дело огласке, если ты немедленно уйдешь, не помышляя о возвращении.
Что мы могли поделать? Мы посмеялись над тем, от кого зависели. Его слова стали для нас приговором.
Скажу, что именно в тот момент я и начала страдать. Впервые я почувствовала себя раздавленной болью. Разорванной пополам. Мой рай рушился. Вот когда мне стало понятно отчаяние Евы после грехопадения. Из своей комнаты, куда меня запер Фюльбер, я прислушивалась к звукам приготовлений, ибо ты тотчас вместе со своим слугой стал собирать вещи. Я была убита. Рухнув на постель, я плакала до изнеможения.
Ты уходил, ты был изгнан, унижен — и все из-за меня. Эта мысль не оставляла меня. Я прислушивалась, рыдая, к шагам твоего слуги, выносившего сундуки с привезенными тобой пергаментами и книгами. Потом настал черед твоих личных вещей, твоей одежды.
Эта суета терзала меня. Я вспоминала свой восторг при твоем водворении у нас и сравнивала его с ужасом выдворения. Я слишком хорошо знала, с какой остротой ты должен был ощущать эту разницу! Твое унижение и мое бессилие возмущали меня. Всей своей любовью я хотела быть рядом с тобой, врачевать твои раны, облегчить твое бремя. Увы! В этом утешении мне было отказано! Ты изгонялся в одиночестве, один на один со своим страданием!
Ибо ты покидал наш дом навсегда. Как похоронный звон, эта очевидность изводила меня: «Он уходит навсегда, навсегда…» Кончилась наша близость, наши упоительные ночи, кончилась лучезарная жизнь, захватившая нас обоих.