Мое бремя становилось тяжелым. Я как раз прохаживалась медленными шагами вокруг колодца, подставляя золотым лучам бледное после зимнего заточения лицо и обветренные руки, когда монашеская ряса показалась в проеме ворот. Собаки с лаем устремились к пришельцу. Проходивший мимо Луи отозвал их. Монах колебался:
«Мне сказали, здесь живет дама по имени Элоиза…»
Это был бенедектинец из Сен-Дени, возвращавшийся пешком в Нант. Ты доверил ему письмо для меня. Я схватила его, как сокровище, и ушла читать наверх в свою комнату. Тем временем муж Денизы велел подать посланцу ржаной каши и вареной капусты без масла, ибо был великий пост.
Ты писал, как тягостно тебе было время вдали от меня. Ты говорил о своих бессонных ночах и мучивших тебя картинах. Ты упоминал также о своих обязанностях, своих трудах, о неизменном успехе своего преподавания. Ты намекал также, но как-то загадочно, на угрызения совести, точившие тебя из-за моего дяди. Ты описывал сочувствие, которое вызывала в тебе сила его боли, и считал невыносимым стыд, который пригибал его своим ярмом. «Он чудовищно постарел со времени нашего бегства, — писал ты. — Всякий раз, как встречаю его, повторяю себе: вот человек, который терпит муку по нашей вине». В заключение ты уверял меня в своей верности и обещал в не слишком отдаленном времени счастливый исход наших злоключений.
Помню, по прочтении твоего послания я осталась не вполне удовлетворенной. Что ты в самом деле подразумевал под «счастливым исходом»? Я знала, с какой легкостью тебе удавалось ослеплять самого себя, если речь шла об осуществлении твоего желания. Если в мире абстрактных идей твоя изощренность и проницательность не имели себе равных, то, напротив, ты с таким простодушием не догадывался о простых человеческих побуждениях себе подобных и тебе до такой степени недоставало практического ума, что я считала тебя беззащитным перед реальностью, как малое дитя.
Что готовил ты в Париже?
После ухода монаха я перечитала твое письмо десятки раз, но мне так и не удалось разгадать смысл твоих намеков.
Между тем мой срок близился. Я стала круглой, как сторожевая башня, у меня болела поясница и к вечеру отекали ноги.
В Вербное воскресенье родовые схватки застали меня по возвращении с мессы.
Я не люблю вспоминать о часах, что последовали за этим. Было много суеты в моей комнате, куда вслед за Денизой и матроной, за которой тотчас послали, явилось множество соседок. Из страха, чтобы злой дух не пришел завладеть разумом ребеночка, окно держали плотно закрытым. Для заклятия судьбы возле моего ложа жгли какой-то порошок, составленный повитухой из целебных трав, полынного корня и сухих цветов травы святого Иоанна. По местному обычаю я сжимала в правой руке стебель базилика и ласточкино перо, чтобы разрешение было быстрым.
На середину комнаты принесли большую деревянную лохань, в которую без конца подливали горячую воду. Пар от нее проникал повсюду. И сейчас вспоминаю с отвращением ту влажную жару, от которой простыни прилипали к моему распростертому телу, довершая мучительность моего испытания. Никогда бы не подумала, что нужно столько трудиться, чтобы родить. Ритм схваток неумолимо ускорялся. Мой раздираемый, отверстый, исполненный страдания живот приводил меня в ужас. Однако я отказывалась кричать, как мне советовали окружающие.
То было глупая гордыня. Охотно признаю это. Жизненные удары еще не научили меня простоте, этой негромкой добродетели, ведущей к наитруднейшей из всех: к смирению.
По прошествии часов, которые показались мне вечностью, я разрешилась сыном. Я незамедлительно возблагодарила За него Пречистую Деву и святого Мартина, которым я жарко молилась, чтобы все было именно так. Увы! я не видела в нем сходства с тобой и испытывала от этого большую горечь! А в это время все радовались вокруг меня, ибо ребенок был крепок и хорошо сложен. Я тут же решила назвать его Пьером-Астралабом. Разве не упал он в мою жизнь как дар неба?
Когда его положили, запеленав, возле меня на подушку, я ощутила великое уважение к этому новому и столь чистому существу. Мой сын! Я коснулась пальцем его головы, нежной как мордочка ягненка, и меня охватила грустная нежность. Какую судьбу познает это дитя без отца, незаконнорожденный, который позднее будет вправе упрекнуть меня за свое рождение?
В тот момент, Пьер, я страстно желала твоего присутствия у моего изголовья. Я не издала ни звука в мгновения самой страшной боли, но теперь, когда я должна была бы думать лишь о радости, я расплакалась. Такова уж моя натура. Я не страшусь превратностей судьбы, которым могу противостоять в борьбе, лицом к лицу. Но неясные страхи сбивают меня с толку и оставляют беззащитной. Так что первое свое крещение мой сын получил в моих слезах.
На следующий день, перед священником в церкви Палле, Дениза стала крестной своего племянника. Святая вода омыла хрупкую головку моего ребенка в мое отсутствие.
Когда я думаю теперь, сын мой, о своей жизни, я вижу, что не смогла любить тебя как должно. Как ты был вправе ожидать. Видишь ли, в то начало Святой недели, когда ты родился, мне было восемнадцать лет, сердце мое разрывалось, и никакой склонности к материнству не было. Ничто в моем прошлом не приготовило меня к этой роли: ни мое воспитание — я была эрудиткой, обращенной лишь к ученым занятиям, и никогда не интересовалась детьми, ни моя любовь — я была влюбленной женщиной, без ума от обожаемого мужчины, и предала себя ему целиком, не оставив ни малейшей частицы своего существа или своей души. Тот, кого я любила, занимал меня полностью.
Во время прошедшей зимы я, конечно, наблюдала проявления материнской любви. Дениза была матерью настолько, насколько это возможно. Рядом с ней мне казалось, что и во мне пробуждается та мягчайшая нежность, которая мгновениями озаряла ее. Но это значило забывать о верховенстве моей страсти.
Не хочу сказать, что я вовсе не любила тебя: это было бы чудовищно. Но, ища в тебе отражение и повторение твоего отца, я любила тебя плохо и недостаточно.
Простил ли ты мне? Ты, чья жизнь посвящена Богу, смог ли ты отпустить своей матери грех недостатка заботы, от которого, несомненно, страдала твоя юность?
16 мая 1164
Прежде чем колокол призвал ко всенощной, остававшиеся с повечерия в молельне монахини уже прочитали семь покаянных псалмов. С возросшим рвением запели они литургические песнопения ночной службы. Почтение к матери аббатисе удваивало их пыл. Их вдохновенные голоса разлетались в майской ночи за пределы стен освященного здания и ограды Параклета, принося святую гармонию лугам, лесам и возделанным полям, где начинала всходить пшеница, а также внимательному слуху тех, кто не спал.
Словно тревога витала в воздухе. Но все было тихо. Месяц заливал голубоватым светом воду реки, камни дороги, стены монастыря и окованную железом дверь, перед которой, несмотря на поздний час, остановились два священника в черных плащах с капюшонами. Один казался старцем, другой был мужем зрелых лет.
Сестра-привратница озабоченно рассматривала их через окошко в воротах, не решаясь открыть.
— Что ж вы пришли так поздно? — спросила она, нахмурившись.
— Мы были неподалеку и узнали, что ваша мать аббатиса совсем плоха, — объяснил старший. — Слава о ее добродетели так велика, что мы сочли своим долгом немедленно посетить ее.
— Она и вправду очень больна.
— В самом деле безнадежно?
— Это ведомо одному Господу.
— Да пребудет Он с вами, сестра моя! Не будете ли вы так добры передать вашей настоятельнице, что два смиренных священника просят у нее приема?
Привратница покачала головой.
— Не могу ее беспокоить, — возразила она сурово. — Госпожа настоятельница находится в настоящий момент у одра нашей преподобнейшей матушки.
Более молодой священник прервал молчание:
— Однако, может статься, ваша мать настоятельница согласится нас выслушать, — сказал он не повышая голоса.
— Сильно в этом сомневаюсь.