Поведение в обыденной жизни
Охлаждение к государю, впрочем, не всегда является осознанным решением. Оно может проявляться в привычном поведении, невольных жестах, словах, ставших общими местами. Мерсье — внимательный летописец этой стихийной отчужденности, которая тем более глубока, что не является плодом раздумий. Она сквозит в устойчивых словосочетаниях, которые принижают королевское достоинство. Возьмем, к примеру, выражение «по-королевски»: «Вульгарное и весьма употребительное выражение. Говядина по-королевски, пирожное по-королевски, королевская сапожная щетка; над дверью лавки, где торгуют жареным мясом, красуется вывеска, где золотыми буквами обещают угостить по-королевски; колбасник продает королевские окорока и колбасы; пулярок, перчатки, сапоги и ботинки венчают исключительно королевские лилии, а продавец целебных снадобий нахваливает свой товар, именуя его королевским». Таким образом, обычное словоупотребление без всякой враждебности по отношению к государю (и даже наоборот, потому что, как замечает Мерсье, «таким образом, “королевский” означает “хороший”, “превосходный”, “превосходнейший”, потому что простой народ не допускает мысли, что претендовать на близость к трону может что-либо посредственное»){125} лишает атрибуты и символы королевской власти священного ореола.
«У торговцев железным ломом с набережной Межиссри есть кладовые, где хранятся старые вывески, которых хватило бы, чтоб украсить вход во все кабачки и курительные заведения в предместьях и окрестностях Парижа. Там все короли, какие были на земле, спят вповалку: Людовик XVI уснул в обнимку с Георгом III; прусский король лежит бок о бок с российской императрицей; там все равны — императоры и курфюрсты; наконец, там свалены в одну кучу тиары и тюрбаны. Приходит кабатчик, ворошит носком сапога всех этих венценосцев, разглядывает их. Вытаскивает наудачу короля Польши, уносит с собой и вешает над дверью своего заведения, сопровождая надписью: “Великий Победоносец”»{126}. Этот поступок, неважно, имел ли он место в действительности или выдуман, указывает на то, что коронованные особы не пробуждают ни особого благоговения, ни страха. Закрадывается мысль о том, что связь между изменением отношения к государю и широким хождением текстов, которые подрывают авторитет короля, не такова, как мы привыкли думать. Действительно, почему бы не предположить, что увлечение «философическими книгами» стало возможным только благодаря ослаблению любви к монарху и монархии — оно-то и привело к тому, что эти книги были встречены благосклонно, с пониманием, как долгожданные? Быть может, «философические книги» были вовсе не движущей силой такой перемены, а ее плодом?
Это одна причина, заставляющая усомниться в распространенном утверждении о том, что «философическая» литература оказывала на читателей сильное воздействие. Но есть и другая. Если считать, что тексты, в частности, политические памфлеты, действительно способны воздействовать на читателей, то и механизмы их воздействия всегда следует понимать исходя из читательских ожиданий, способов интерпретации, подхода, которые у каждого читателя свои или заставляют одного и того же читателя в разные моменты воспринимать один и тот же текст совершенно по-разному. Есть опасность прочитать «философическую» литературу наоборот, от конца к началу, исходя из того, что революция уже свершилась, и таким образом приписать этой литературе четкую направленность: обличить и убедить разом. Читатели XVIII столетия всегда с известным недоверием относились к тому, что предлагалось им для прочтения (произведения, которые клеймили произвол монархии, выродившийся в деспотизм, развращенность государя и его двора), однако недоверие не уменьшало их жадного интереса к запрещенным книгам.
Приведем в качестве примера порнографические пасквили, которые выводят на сцену влиятельных сановников, фаворитов, королеву и короля. В подобных текстах происходит смешение стилей, что дает повод для разнообразного их прочтения. Во-первых, в них соблюдены все условности, принятые в эротической литературе: употребление иносказаний для обозначения плотских утех, игра с литературными формами того времени, неожиданно наделенными пикантным содержанием, присутствие в тексте стороннего взгляда, заменяющего читательский. Что же до политического памфлета, то в нем все эти механизмы как таковые подчинены идее, которая сквозит в каждой строке. Тем не менее главная мысль не высказана прямо. Это хорошо видно в первых памфлетах, направленных против Марии-Антуанетты («Любовные приключения Шарло и Туанетты» или «Исторические очерки о жизни Марии-Антуанетты Австрийской, королевы Франции»), которые так же, как столетием раньше мазаринады[14]{127}, стремятся не столько убедить читателей в том, что королева действительно такова, как они ее изображают, сколько очернить ее, чтобы оправдать действия ее противников. Для читателей, посвященных в придворные интриги, значение подобных текстов даже не в их букве, а в том воздействии, которое их появление окажет на расстановку сил при дворе. Другие читатели, более простодушные, поверят злословию, рисующему королеву похотливой, пренебрегающей своим долгом особой. Таким образом, утверждается тема, которая будет расширена революционными памфлетистами начиная с 1789 года, когда королеву станут изображать не только ненасытной развратницей, но еще и злобной и жестокой правительницей{128}. Эти широкие возможности восприятия, позволяющие понимать один и тот же текст по-разному, в некотором роде заложены в самой манере письма «философических книг», где происходит наслоение жанров, скрещение мотивов, смешение стилей (политическое обличение, порнографическое описание, философское размышление). Сама множественность толкований, допускаемая текстами, опровергает мнение о том, что все читатели понимают их одинаково или что их содержание сводится к простому идеологическому высказыванию.
Революция создала просветителей?
Не следует ли в этом случае изменить порядок слов в нашем изначальном вопросе и предположить, что Революция создала книги и философию — ведь список произведений и авторов, которые считаются вдохновителями и провозвестниками Революции, был составлен post factum? Революция задним числом создавала просветителей разными способами. Самый наглядный — помещение в Пантеон, но этот способ оказался сугубо избирательным, потому что восславил только двух «великих писателей» прошлого — Вольтера и Руссо, все же прочие кандидаты (Декарт, Фенелон, Бюффон, Мабли) были отвергнуты революционными собраниями{129}. Таким образом, оба автора признаны истинными предтечами Революции. Это видно из надписей, которые высечены на саркофаге в Пантеоне, куда перенесли останки Вольтера 11 июля 1791 года, в пору народного единодушия и союза Революции и Конституционной церкви[15]. С одной стороны высечено: «Он сражался с атеистами и фанатиками. Он призывал к веротерпимости. Он боролся за права человека против феодального рабства». С другой стороны начертано: «Поэт. Историк. Философ. Он расширил горизонты человеческого ума и внушил ему, что он должен быть свободным»{130}. То же самое заявляет Робеспьер о Руссо в своей речи «Об отношениях религиозных и нравственных идей», произнесенной 7 мая 1794 года (где он, кстати говоря, обрушивается на философов-материалистов из числа энциклопедистов): «Среди тех, кто в то время, о котором я говорю, прославился на поприще словесности и философии, есть человек [Руссо], чья возвышенная душа и благородный нрав делают его достойным звания наставника рода человеческого [...]. Ах, если бы он видел революцию, предтечей которой он был и которая перенесла его прах в Пантеон [12 октября 1793 г.], разве можно сомневаться в том, что его благородная душа решительно встала бы на сторону справедливости и равенства!»{131}