Сравнение между зерном и печатным словом, хлебом и книгой уместно вдвойне. С одной стороны, и то, и другое — товар особый. Галиани утверждает, что хлеб — «дело полиции, а не торговли»{67}, инспектор Книжного департамента д’Эмери вторит ему, заявляя: «Нет ничего более вредного для правительства, чем рассматривать книгу как предмет купли-продажи»{68}. С другой стороны, даже если одни объединяются в цех, а другие — нет, по экономическим вопросам мнения книгопродавцев и торговцев зерном совпадают: и те, и другие хотят разом свободы и защиты, возможности беспрепятственно осуществлять предпринимательскую деятельность и безопасности, обеспечиваемой поддержкой властей, которые выдают разрешения, жалуют льготы и умеряют аппетиты конкурентов. Необходимость получения привилегий и разрешений, система предварительной цензуры, учреждение книжной полиции, без сомнения, объясняют тот факт, что торговля книжной продукцией оказывается надолго связанной тесными узами с королевскими ведомствами. Но эти узы имеют более глубокие корни: они — в экономических воззрениях Старого порядка, когда считалось, что предпринимательство не может не наносить кому-то ущерб и если один богатеет, то другой обязательно разоряется, когда стремление добиться привилегии на публикацию приравнивалось к требованию свободы торговли, когда самые смелые финансовые проекты сочетались с добровольным и беспрекословным подчинением.
Для Мальзерба не стоит вопрос, что предпочесть: полицейские строгости или предоставление свободы. Он без колебаний выбирает свободу: «Лекарство следует искать вовсе не в суровости, а в терпимости. Торговля книгами нынче слишком широко распространилась, и публика слишком жадна до книг, чтобы можно было хоть в какой-то степени обуздать ее всепоглощающую страсть к чтению» (М., с. 104). Терпимость необходима по трем причинам. Во-первых, она является условием для соблюдения запретов: «Итак, я знаю только одно средство заставить уважать запреты: этих запретов должно быть очень мало» (М., с. 104). Или: «Вся моя система управления зиждется на том, что нужно мириться со многими мелкими злоупотреблениями, дабы избежать крупных» (М., с. 110). Далее: только терпимость может искоренить нарушения закона иностранными книгопечатниками, при содействии заинтересованных лиц ввозящими во Францию книги, которые запрещено в ней печатать. Наконец, свобода печати способствует развитию наук, исправлению нравов и совершенствованию человеческого разума. Так что цензуре должны подлежать только определенные категории произведений: тексты, подвергающие сомнению королевскую власть, безнравственные книги (четко отграниченные от просто «вольных» и «нескромных», с которыми лучше молча мириться), и «произведения, которые подрывают основы религии».
Итак, верный логике Декарта, который исключал истины веры и основы государственной власти из методического сомнения, Мальзерб очерчивает границы области, подвластной законной цензуре, причем делает это не без иронии, выдающей его истинные воззрения: «Впрочем, [богословие] отнюдь не является наукой, способной к прогрессу. Его главные свойства — единство, простота, незыблемость. Всякое новое мнение по меньшей мере опасно и уж наверняка бесполезно. Так что суровость цензоров не грозит помешать богословам в их ученых занятиях. Богословская наука обрела совершенство с самого момента своего появления, и жажда открытий никогда не приносила ей ничего, кроме вреда» (М., с. 129—130).
Во всех прочих областях следует проявлять безграничную терпимость, но при этом должна существовать возможность привлечь авторов «к законному суду». Подобная свобода необходима для жизнедеятельности «Литературной Республики» (Мальзерб употребляет именно это выражение), так же как и «судейскому сословию» для отправления его функций: «Каждого философа, каждого диссертанта, каждого литератора должно рассматривать как адвоката, которого всегда следует выслушать, даже в том случае, если его утверждения кажутся нам неверными. Иногда прения длятся веками: только публика вправе судить, и в конечном счете она всегда вынесет справедливый приговор, когда будет знать все обстоятельства дела» (М., с. 118). Здесь публика впервые отождествлена с судом, и позже, в 1770-е годы, как мы видели в предыдущей главе, это уподобление становится привычным, даже несколько преувеличенным, ибо облекает литераторов не столько в адвокатскую мантию — адвокаты отстаивают мнение публики, — сколько в судейскую: судьи оглашают ее приговоры.
Документы, регламентирующие книгопечатание
Переходя от цензуры к полицейским мерам, которые призваны упорядочить книгопечатание и торговлю книгами, Мальзерб предлагает рассмотреть три текста, которые их регламентируют, а именно: «Устав книгопечатания и торговли книгами в Париже», утвержденный Королевским Советом в феврале 1723 года и известный под названием «Кодекс книгопечатания»; «Декларацию о печатниках», принятую в мае 1728 года, а также изданную в апреле 1757-го по инициативе верноподданных советников Парламента, которые остались в суде после отставки и изгнания их товарищей, «Декларацию», первая статья которой гласила: «Все те, кто будут уличены в том, что набрали или отдали в набор и в печать писания, которые содержат нападки на религию, имеют намерение взволновать умы, посягают на наш авторитет и грозят нарушить порядок и спокойствие в наших землях, будут приговорены к смертной казни». Такая суровость, диктуемая прямыми интересами судейских, которых «без конца поносили в брошюрах, написанных сторонниками тех, кто отказался регистрировать королевские эдикты и был отправлен в изгнание», никак не могла быть действенной. «Декларация» не различала степень виновности, ставя в один ряд подпольных печатников и печатников, имевших разрешение, хозяев и наемных работников, типографов и торговцев, хотя они, безусловно, заслуживали различного наказания; и никто из них не заслуживал такой жестокой кары: «Смертная казнь за преступление, формулировка которого столь расплывчата, — набор произведений, которые имеют намерение взволновать умы, — никого не обрадовала и никого не испугала: все сразу поняли, что такой бесчеловечный закон никогда не будет исполняться» (М., с. 137).
Чтобы противостоять этому неисполнению, так же как и предшествовавшему беспорядку (ибо регламентация ограничивалась одной только столицей), Мальзерб вносит ряд предложений, в основе которых лежат три идеи, дающие представление о книгопечатании XVIII столетия — главном предмете этой главы. Вопреки традиции, которая ограничивала число типографий в каждом отдельном городе, но позволяла их открывать во многих городах (142 по данным расследования, проведенного по приказу Сартина в 1764 году), он предлагает поступить наоборот: резко сократить число городов, где разрешено открывать типографии, но зато увеличить число типографий в каждом из этих городов. Почему? Потому что «строгий полицейский надзор возможен только в городах, где есть интенданты». В тех немногих «достопримечательных» городах, где нет интендантов, полицейский надзор должен быть поручен инспектору Книжного департамента. Этим инспектором может быть судейский чиновник, однако при условии, что полицейский надзор будет поручен ему лично и не будет связан с его должностью — это необходимо для того, чтобы сохранялось коренное различие между административными и судебными органами. Совету Мальзерба никто не последует: число городов, где есть хотя бы одна типография, в последние десятилетия Старого порядка не уменьшится (в «Общем списке печатников», который был составлен в 1777 г. по требованию Ле Камю де Невилля, незадолго до этого назначенного директором Книжного департамента, их значится 149{69}), таким образом, остается множество неучтенных печатных станков, которые можно использовать для подпольной печати{70}.